Он был в белой чалме, в синем суконном халате, в ичигах и кожаных калошах. Холеная, аккуратно подстриженная бородка ниспадала на воротник белоснежной рубашки.
Поравнявшись с высокой, подвижной девушкой, примерявшей украшенную серебром красноармейскую шашку, приезжий брезгливо бросил:
— Ты что же, русское евангелие чтишь, неверная?
Горянка не растерялась.
— Что мне евангелие — я и корана не видела, — шутливо ответила она.
Кровь бросилась в лицо незнакомца.
— А много ли у тебя поклонников твоих прелестей, ты, беспутная? — прохрипел он.
И столько было ярости в его словах, что смех, шутки, разговоры в толпе сразу смолкли.
На глазах девушки заблестели слезинки. Она резко вскрикнула:
— Пусть борода твоя вылезет по волоску! — и закрыла покрасневшее лицо рукавом.
Приезжий взмахнул короткой заостренной палкой, которой он погонял своего осла. Лицо его стало белым, как бумага, щека подергивалась.
Рядом с ним очутился староста Сираджеддин.
— Хош! В чем дело? Здравствуйте, уважаемый, кто вы и что вам надо!
Приезжий поднял веки и осмотрелся. Глаза его встретились с внимательным взглядом Кошубы. И сразу лицо приезжего изменилось, стало приторно–ласковым, любезным.
— Здравствуйте, здравствуйте, мир вам, доблестные воины и трудолюбивые дехкане. Кто здесь староста? У меня к нему дело.
И он извлек из поясного платка свернутую в трубочку бумагу.
Сираджеддин помог приехавшему слезть с осла и взобраться на валун. Там послание было вручено кузнецу Юсупу, ставшему признанным начальником сарыкундинского доброотряда. Письмо читал, вернее разбирал Курбан. Все слушали молча, с глубоким вниманием. Только изредка чтение прерывалось возмущенными возгласами.
Документ гласил:
«Бисмилля–и–рахман–и–рахим! Дехкане Сары–Кунда. Именем того, кто взирает на вас недремлющим оком, еще призываем вас: одумайтесь! Мы с неисчислимым войском ислама стоим на горе и взираем сверху на ваши безумства. Опомнитесь! Предупреждаем в последний раз.
Великой милостью его высочества, в воздаяние неоценимых заслуг и доблестей, проявленных в делах беззаветной и верной службы и преданности трону в трудную годину священной войны, мне, воину ислама Кудрат–бию, дарована сиятельная степень — парваначи. Надлежит всем без исключения подданным священного бухарского эмирата воздавать нам уважение и почести, оказывать беспрекословное повиновение, дабы мы могли проявлять еще больше рвения в служении делу пророка и спасения государства от грязной руки неверных. А потому приказываю отказаться раз и навсегда от дружбы с большевиками, снабдить воинов ислама, входящих в состав нашего отряда, пищей и питьем, а лошадей кормом и всем необходимым для ведения священной войны, а также отдать все оружие, захваченное нечестно во время последней битвы с воинами ислама. Сказано в письме все. Так да будет. Неповинующиеся погибнут, повинующиеся да возрадуются.
Кудрат–бий парваначи.»
Волна негодования и гнева взметнулась вокруг приезжего, воздух зазвенел от яростных выкриков. Но приезжий стоял спокойно, перебирая четки и всем своим невозмутимым видом стараясь показать, что происходящее его не беспокоит нисколько и вообще мало касается.
Наконец Сираджеддин обратился к нему:
— Как вы посмели сюда явиться? Сейчас я и двух копеек не дам за вашу голову.
— Да, — добавил Санджар, — вы попали головой в раскаленную печь.
В голосе Санджара звучала угроза, и приезжий невольно съежился под его жестким взглядом.
— Выслушайте меня. Я совершал путь в Байсун к святым местам. Утром близ кишлака меня остановил всадник и попросил доставить в Сары–Кунда письмо.
— Кто вы?
— Мюрид ишана Хамдама, раб божий.
Наскоро устроенный допрос в известной мере рассеял подозрение. Кошуба махнул рукой: «Мало тут шляется, по дорогам, этих ханжей».
Впрочем, внимание сарыкундннцев было отвлечено более важным делом — обсуждением ответа Кудрат–бию.
Кузнец Юсуп вручил мюриду бумагу и калям. Когда тот заколебался, Сираджеддин не без ехидства заметил:
— Вы ведь мюрид святого ишана Хамдама, а не святого Кудрат–бия…
Приезжий почувствовал в словах старосты угрозу и забормотал:
— Что вы, что вы! Воля ваша. Мы повинуемся.
Он сел на камень, скрестив ноги, и положил на левое колено лист бумаги.
— Вы, я вижу, опытный писец, — сказал кузнец Юсуп, — пишите.
И он продиктовал следующее послание:
«Вам, бандиту с черным сердцем, Кудрат–бию, пишем мы, дехкане Сары–Кунда. Наши детишки побрезгуют испражняться на твою покрытую паршой и прочервивевшую голову, они найдут для этого дела местечко почище. Свет справедливости и храбрости сияет в наших сердцах. Благородная советская власть — наша мать. Большевики — наши руководители. Эмир — кровожадный тиран, а вы его палач, и судьба ваша имеет длину в два–три коротких зимних дня. На угрозы ваши мы плюем, как на падаль… Союз малоземельных дехкан Сары–Кунда: кузнец Юсуп, староста Сираджеддин, Мерген, Абдували и еще сто десять дехкан».
Курбан, взяв из рук приезжего письмо, громко прочитал его. Каждый из присутствующих подошел и приложил к бумаге медную печатку или большой палец, предварительно послюнявив и помазав его чернильным карандашом.
Затем письмо было вручено мюриду с приказом немедленно передать по назначению.
Прежде чем вернуться в Тенги–Харам, Кошуба предпринял совместно с Санджаром операцию в окрестных горах против кудратбиевской шайки. Но, несмотря на деятельную помощь сарыкундннцев и жителей соседних кишлаков, басмачей обнаружить не удалось. За двое суток горных маршей не было сделано ни одного выстрела. Кудрат–бий избегал столкновений. Впрочем, это была обычная басмаческая тактика: уклоняться от открытого боя, жалить исподтишка.
VI
По неезженным и нехоженным тропам, через безвестные перевалы отряд возвращался в Тенги–Харам, где была оставлена экспедиция.
Кроме постоянного проводника экспедиции, Ниязбека, который принял участие в сарыкундинском походе, путь по горным тропам указывали три горца–таджика, взятые из безымянного кишлачка, забравшегося к самой линии вечных снегов.
Перед тем как вступить в ущелье, каждый осмотрел сбрую, коня и в особенности подпруги. Проводники, пошептавшись, сказали:
— Места дальше пойдут серьезные. Дорога испортилась, нехорошая стала. Придется набраться терпенья, если хотим пройти.
Настроенный несколько легкомысленно, Санджар заметил:
— Из терпенья и халву можно сварить. Пройдем. И двинулся вперед.
Южный склон ущелья был совершенно гол и гладок. Скала почти отвесно обрывалась вниз. Кругом солнце и камни, а из черной щели, куда предстояло проникнуть, тянуло сыростью и прелью и доносился монотонный рев невидимого водопада.
Пока шел отлогий склон, лошади весело шагали, а всадники бодро посвистывали и покрикивали. Один из горцев даже затянул песню.
Но едва караван вошел в тень, падавшую от скалы, настроение у всех испортилось. Кое–кто с тревогой поглядывал на глыбы гранита, угрожающе нависшие над тропой. Раздался неуверенный возглас: «Где же тут дорога?»
Кто–то выразил общее настроение: «Да тут из–за камней в два счета перещелкают. И не увидешь, кто».
Внезапно заволновались и проводники. До сих пор они вели отряд добросовестно, сами торопили, помогали. А тут подошли к Кошубе, разговаривавшему с Санджаром, и поклонились чуть ли не до земли.
— Что вам? — недовольно спросил Кошуба, весьма подозрительно относившийся к чрезмерным знакам почтительности.
Старший из проводников вдруг начал вздыхать и жаловаться на горы, на горькую судьбу бедняков, на проклятую погоду, которая портит дороги, на ломоту в костях. Командир терпеливо слушал и, только дождавшись паузы, резко спросил:
— Чего, я спрашиваю, вы хотите? Есть дальше дорога или нет дороги?
Тут горец окончательно разохался. Он начал уверять, что вообще дальше начинается джинхона — жилище злых духов. С неба там сыплются камни величиной с дом, бесы хохочут в пещерах и пугают лошадей. Дороги же вообще нет, правда, она, может быть, и есть, но обрушилась. Мост через речку был прежде, а теперь его снесло паводком. Речку вброд перейти нельзя. Самое же главное — овринг. Пусть подохнут эти эмирские чиновники да басмачи. Уже два года никто не чинит овринг и ни одной новой палки не воткнули…