Сырость, запах плесени, холодные струйки из-под двери не мешали Сухорученко напряжённо уже не один час сражаться в преферанс. Преферанс хоть и умствен­ная игра, но позволяет болтать с партнерами о том о сём, и, как ни удивительно, хоть комдив держал при­каз о назначении в секрете, все командиры узнали о нем задолго до самого Гриневича.

—   Гриневич — комбриг, ого! Строгонёк, — сказал командир взвода  Павлов.

— Чепуха, и не таких строгих на место ставили. — Настроение Сухорученко поднялось. Когда он поднял карты, то увидел, что картина улучшилась, на руках у него оказалось девять верных взяток.

—  А ты его знаешь?

—  Я всех знаю, а с нашим Гриневичем я служил в одном полку. Рубать умеет. Когда нас беляки к Орен­бургу гнали, он из Москвы приехал, военным   комис­саром. Я тогда в Оренбургский трудового казачества полк попал...

Сухорученко замолчал. Он сосредоточенно думал. Ход оказался не его. Тем не менее он объявил десять и понял, что положение его снова ухудшилось. Он уви­дел страшную угрозу. Одну взятку он терял при умелом ходе вистующего.

Павлов такой ход и сделал.

—  А ты что, казак? — спросил он.

—  Никакой я не казак. Хреновский я. То есть из города Хренова. Насчёт меня особый разговор... Ну вот в Самару нас послали, уж тут я порубал. Помню, у станции Преволецкой. Мороз пятьдесят градусов…

— Уж и пятьдесят.

—  Не мешай... Ураган, вьюга, руки — ледышки, кли­нок не держат, А тут беляки. Ну, Гриневич скомандо­вал: «Даёшь!» — и в атаку…

Тут окончательно озлился Сухорученко. Эх, не ве­зёт! Так оно и случилось. Как говорят преферансисты, он при «рефете и тёмной» поставил на полку 72.

—  Чёрт! — заорал он.

—  Постой, постой, ты лучше о Гриневиче.

— Гриневич, что Гриневич! Известно, питерский про­летарий.

Как-то сразу Сухорученко обмяк, скис. Видно, вос­поминания о Гриневиче, против его воли, вызвали в памяти не слишком приятные обстоятельства.

—  Что Гриневич? Ну назначили комбригом — и бог с ним, — попытался оборвать разговор Сухорученко.

Но все же пришлось ему рассказать:

—  У нас в ту пору полк только полком назывался. Казаки-то побогаче пошли с Дутовым, а к нам — го­лытьба. Конь есть, седла нет. Седло есть, шашки нет. Одно расстройство. Каждый за свою собственность зуба­ми держался. Уральцы не дремали, ни с того ни с сего ударили на станицу Сорочинскую, что около Бузулука. Пожары, стрельба. Ад! Геена огненная. Грабят казаки, мужиков бьют, девок, баб на сеновалы тащат. Наши кто куда. Откуда ни возьмись — Грииевич! Тогда я его пер­вый раз увидел. В кожанке такой, с наганом. Раз, раз. «Всех трусов расшлёпаю!» — спокойненько так говорит. Моментально у крестьян собрал коней, сёдла, шашки, Кто не давал, тем в морду. Не до уговоров. Сорганизо­вал сотню. Сам на коня — и давай! И пошёл, и пошёл! Лихо мы атаковали уральцев под Гниловкой и Бакайкой. В одних подштанниках по морозцу офицерня драпа­нула. Двуколки с патронами, сёдла, оружие побросали. Ну, сдонжили мы беляков убраться по добру по здорову.

—  Чего ты сказал? — спросил   Павлов. — Какое   та­кое сдонжили?

—  А это наше слово... сдонжили... ну, заставили. Потом под Белебеем во-евали. А скоро полк стал как полк, и включили нас в 3-ю Туркестанскую кавалерий­скую дивизию. Здорово драться пришлось. Так все и говорили: «Гриневич повоюет весь Урал». Ну и бросили нас в степи на реку, Урал. Что ни день — то бой, что ни ночь —то схватка! Казаки — они отчаянные. Сколько раз на нас лавой ходили. Под Гарпино трофеев мы взяли неслыханно. Беляку генералу Акулинину в Илецке то­же дали прикурить. Пока 4-й Туркестанский в лоб нажимал на Акулинина, Гриневич повёл нас в обход, да так ловко, скрытно! Через Урал — вплавь, держась за седла. Словно снег на голову. На улицах всех и по­крошили. Весь август гонялись за Акулининьим. Чего только не было!

—  Неужто одни только победы да победы? — лу­каво сощурил глаза Павлов. — А не вас ли от Возне­сенского до самой станции Яйсан гнали?..

—  Патроны кончились, ну и пришлось податься на­зад, — мрачно поглядывая на Павлова, продолжал Сухорученко, — без  патронов что делать, ну Акулннин и напал. Только не думай, что мы растерялись. Грине­вич нам паниковать не позволил. Отходили с самыми что ни на есть малыми потерями... а потом: «Да здрав­ствует пролетарская революция!» Да как вдарим обратно на Воскресенскую. Вот лихая была атака, вот звону было. Оглянуться Акулинин не успел, а Гриневич забрал в плен в полном составе батальон пластунов со всеми винтовками и снаряжением. Вот! Вот было дело! А там ударили на Актюбу. Шли день и ночь. Лихим налётом. Нагрянули гостями в село Всесвятское и прибрали всех пластунов, что остались от Воскресенских. Две тысячи пленных при оружии да с красным крестом, докторами и сестрами милосердия. Даже ветеринарный околоток захватили. Спирту этого медицинского обнаружили, страсть.

—  Ну известно, Сухорученко мастак воевать с мило­сердными  сестрицами да со спиртом, — съязвил Пав­лов.

—  Чёрт! Держи карман шире. Гриневич — тут как тут. «Не сметь! Не тро-гать, не прикасаться», — и повёл в атаку. А у нас тыщи две пленных беляков. Куда хочешь день. Ну ничего, пошли мы с обузой этой, взяли Актюбинск, прописали ижицу генералу Белову. Кто из беляков подался в киргизскую степь, кто по­бежал на Уил, а белый 9-й Оренбургский сложил оружие, и казачки Гриневичу сдались при всём боевом снаряжении. Пошли после того мы на отдых в поселок Кудниковский. Отдыхали крепко. Самогону было вволю! Кудниковские девки по нас и сегодня плачут, уби­ваются!

Игра приняла острый характер, но Павлов не удержался, сказал:

—  Гречневая каша сама себя хвалит. Ты всё про себя да про себя. А Гриневич? Трефи козыри... При­куп мой.

—  Гриневич что, Гриневич, известно, воевал. Он не то что мы — он пролетарской кости человек. Строгий, смотрит исподлобья, железный характер...    Гм... гм... Нарушений революционной дисциплины не любил. Чуть что — к стенке.

—  Иначе с вами, охламонами... нельзя... Небось, вы и город разнесете.

Сдав карты, Сухорученко буркнул:

—  Ну, и мне попало — представление на революци­онный орден... За дебоширство отменили... Девок оби­жал. И катанули меня аж в Сибирь. Гриневич что? Я к Гриневичу претензий не имею.

Сухорученко явно не везло в игре. Впрочем, он в преферанс играл весьма посредственно. Предпочитал он «железку», «двадцать одно», однако азартные игры в дивизии были строжайше запрещены, и приходилось коротать время за преферансом. «Умственная игра, — жаловался Сухорученко, скобля пятерней в своих гру­бейших рыжих патлах, — интендантам да писарям в неё играть. Нам бы сразу — либо выиграл, либо штаны профершпилил. Пан или пропал».

Он и сейчас скучал, зевал со стоном, потягивался, кряхтел. Проиграв какую-то ерунду, он обиделся и ушёл.

—  Расстроен наш комэск, — заметил Павлов. У него с Гриневичем всякое было, — добавил он.

—  А что?

—  Сухорученко — прирожденный  анархист... Ндраву его не препятствуй. Драться он умеет, храбрости неимо­верно, а когда в раж войдёт — не остановишь. Беды наделает. Не понимал, что иной солдат или казак не по своей   воле к белым попал, что к таким подход тре­бовался... А он всех косил... Сколько раз его предупреж­дали, сменяли, перебрасывали... Если бы не это быть уже Сухорученко комдивом, а он выше, командира эска­дрона ни тпру ни ну. Беда с ним.

Жизнь Гриневича после Актюбинского фронта сло­жилась всё такой же бурной. Воспользовавшись пере­дышкой, он обратился с просьбой к команду-ющему Ми­хаилу Васильевичу Фрунзе отпустить его в Петроград к себе на завод.

Такая не совсем обычная просьба, да еще во фрон­товой обстановке, могла показаться слабостью, и даже кое-чем похуже, но Фрунзе понимал, что у Гриневича имелись все основания проситься из армии.

Дело в том, что Гриневич, ещё будучи подручным мастера в прессовом цехе, попал в аварию. Рёбра его тогда плохо срослись и давали себя знать, особенно перед плохой погодой. До революции никогда Грине­вич себя военным не мыслил, а о лошадях имел пред­ставление весьма относительное, то есть знал он, что их запрягают в извозчичьи пролетки и телеги... Сел на коня впервые Гриневич во время боя с белоказаками под Сорочинской. Присланный из Самары в качестве политработника, он наводил порядок среди дебоширив­ших добровольцев-красноармейцев. События развива­лись бурно и стремительно. Врасплох напали белоказа­ки. Раздумывать не приходилось. Сколотив жёсткой рукой сотню, он сам залез в седло и, крикнув «За власть Советов!», погнал на беляков, не оборачиваясь и не зная, скачут ли за ним новоявленные кавалеристы. Одно он чувствовал — это невыразимый стыд, что он болтается в седле, как собака на заборе. Ему казалось, что над ним хохочут и его бойцы, и белоказаки, и весь мир. Размахивая неуклюже тяжелым клинком и вопя во весь голос «ура!», он всеми силахми тела и души ста­рался удержаться в седле. Он вцепился в коня ногами и бормотал: «Только не упасть, только не упасть». Страх свалиться с лошади заглушил страх перед пулями и казачьими шашками, и потом, после боя, он очень уди­вился, что удержался в седле. Добровольцы, обуревае­мые чувством ненависти к зажиточным казакам, рину­лись за своим комиссаром, и, говоря по чести, в тот момент никто из них не заметил странной посадки Гриневича в седле. Сотня дралась ожесточённо, белоказаки бежали. А когда бой кончился, то Гриневич уже сидел в седле вполне удовлетворительно, даже с точки зрения природных кавалеристов, какими являются жители оренбургских степей...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: