Став кавалеристом, Гриневич постоянно чувствовал свою неполноценность. Ему казалось, что он больше принесет пользы советской власти и большевистской партии на заводе, у станка.
Дважды он был ранен. Раны плохо заживали. В боях он не замечал недомогания, но когда полк стал на отдых, старые и новые боли почувствовались очень остро.
Возможно, что бурная, но короткая боевая карьера Гриневича так бы и оборвалась после того как он подал заявление.
В ответе, вскоре полученном из Москвы, он прочитал:
«Ваше заявление доложено Главкому. Командование рассматривает вашу просьбу как проявление малодушия, недостойное красного командира, и дезертирство, за которое полагается трибунал. Сдайте немедленно полк и явитесь в ставку».
Столь же мало боялся Гриневич трибунала, сколько и вражеских пуль. Он немедленно отправился лично в штаб армии к Фрунзе.
— Из армии тебе уходить не след, — сказал Михаил Васильевич. — Нам сейчас командиры с пролетарской хваткой вот как нужны! Начинаем поход в Туркестан. Раны? Хворости? Подлечим,
Командир Гриневич в Питер к родным станкам не вернулся, а со своей частью двигался на юг, в Туркестан.
Через два месяца Гриневич у селенья Гарбуи впервые встретился с коварным, хитрым врагом — Мадамин-беком. Весь 1920-й год он сражался почти непрерывно в боях с басмачами. Курширмат, Мадаминбек, Халходжа, Порпи и все другие курбаши познали, как они сами говаривали, «силу железной руки и остроту разума кызыл-сардара Гриневича». Жестоко биты они были не только «в смертельных столкновениях оружия, но и в хитроумных состязаниях слова» — изощренной азиатской дипломатии. Гриневич забыл, что такое сон, гоняясь за басмаческими шайками. С неистощимым упрямством вёл он непрерывное преследование басмачей, не давая им ни минуты покоя. Умный и, пожалуй, наиболее смелый из басмаческих курбашей Мадаминбек в отчаянии говорил: «У кызыл-сардара Гриневича сто глаз, сто рук, сто сабель, сто ног. Спит ли он когда-нибудь? Подлинно дичь превратилась в охотника. Увы! А мы, охотники, стали дичью!» Никогда Гриневич не успокаивался. Он не жалел своих бойцов, но он не жалел и себя. Никто никогда не слышал от него «я устал!». Но когда бойцы или командиры из его подразделения начинали говорить об усталости, он не слышал или делал вид, что не слышал. Приходилось тяжело. Все обтрепались, обносились. Республика была не в состоянии удовлетворить красных бойцов обмундированием, обувью, питанием. Эскадроны стали похожи на шайки бродяг в своих потёртых кожаных куртках немыслимых цветов, в порванных, просалившихся буденовках, в заплатанных чембарах. Но сытые, всегда начищенные до блеска кони играли, а личное оружие было готово к бою. Сам Гриневич носил галифе с заплатками на коленях, но его никто не видел ни разу небритым, а клинок его на взмахе слепил своим блеском. Ел Гриневич из общего котла, курил солдатскую махру с «медведем» на шершавой обёртке и мечтал о сапогах без дыр на подошве. Но он был жесток, беспощадно жесток к малейшим проявлениям мародёрства или душевной слабости. Он воспитывал и поддерживал в своих бойцах революционное сознание великого дела, за которое они сражались. Серд-це переворачивалось у него, когда приходилось хоронить друзей — бойцов, сражённых чаще всего не в честном бою, а в предательской засаде. Залпы траурного салюта громом раскатывались над вершинами тополей, напоминая, что жив еще революционный дух полка Гриневича. И часто гром салюта без пауз, без передышки переходил в грозный огонь против банд. «Плакать некогда, плакать о друзьях будем потом! По коням!» — звучала команда. И Гриневич вел своих конников вперёд, оставляя в Коканде, Оше, Андижане, Ассаке, Бухаре могильные холмики — памятники доблестного пути освободителей трудового дехканства от байско-феодального гнета. Вперёд! Вперёд! В горах и степях, в жару и жестокий мороз, без сапог, без шинелей шёл конный полк через пески, скалы, ледяные перевалы, и никогда бойцы не теряли мужества, боеспособности, Одним из первых Гриневич во время штурма Бухары ворвался в город.
— Боевой командир, что и говорить, — сказал Павлов.
— Откуда ты знаешь все это? — спросил Партнер.
— Знаю, слышал.
Из скромности Павлов умолчал, что он в уличных боях в Бухаре скакал рядом с Гриневичем.
Глава вторая. КАЧАЮЩИЙСЯ КАМЕНЬ
Всякий посеявший семена зла,
надеясь собрать урожай выгоды,
только открывает ворота своей гибели.
Омар Хайям
В жизни каждого почти человека бывают обстоятельства необъяснимые и непонятные. Иной раз они так и остаются неразгаданными, а иногда через много лет какая-нибудь случайность проливает свет на то, что в прошлом казалось загадкой.
Недавно в одной старинной рукописной книге, купленной на базаре в Бухаре, было обнаружено вложенное в нее письмо казия Магиано-Фарабской волости Самаркандской области на имя бывшего кушбеги — премьер-министра Бухарского, датированное 1323 годом хиджры, то есть 1921 годом по нашему летоисчислению. Случайно это письмо попало в руки Петра Ивановича, и при чтении перед его глазами вновь всплыли картины далекого прошлого: голубые ургутские горы, высокие перевалы, проводник и переводчик, мудрец и хитрец, бек без бекства Алаярбек Даниарбек, величественный, похожий на арабского шейха статистик Мирза Джалал и мельчайшие подробности поразительного случая, едва не стоившего жизни героям рассказа.
Вот что писал казий магиано-фарабский за границу своему другу и господину, бывшему кушбеги, бежавшему в Афганистан от гнева народа:
«Величайший, могущественнейший, грознейший господин и кушбеги! Осыпанный вашими великими милостями, беднейший и самый смертный из ваших рабов и слуг, осмеливаюсь утомить ваше внимание этими корявыми и неблагозвучными писаниями. Но да позволено мне льстить себя надеждой, что всякий порок, как только становится объектом лицезрения моего господина, превращается в добродетель. Славнейший, перехожу к предмету письма весьма огорчительному. Стих: «Хитрая птица попадает в силок обеими ногами». Вы запрашивали нас, как наш друг, ловчайший и хитрейший из ференгов, известный под именем Саиба Шамуна, попал в тень крыла ангела смерти Азраила?
А дело было так: накануне дня, когда львы пресветлейшего эмира должны были ринуться через перевал Качающегося Камня на Ургут и Самарканд на ничего не подозревающих большевиков, ференг Саиб Шамун поехал самолично охотиться за нестоящим воробьем, и клюв ничтожной птицы оказался смертоноснее, нежели когти могучего, испытанного во многих трудных и испытанных делах орла. И все наше мудрое предприятие, отмеченное печатью успеха, потерпело неудачу. Таково предопределение!»
Осторожно поскоблив шею там, где начиналась чёрная с красно-рыжими подпалинами бородка, Алаярбек Даниарбек задумчиво проговорил:
— Свежий воздух гор полезен для здоровья, ледяная вода горных источников целительна для слабых желудков... Горы, воздух, вода? Нет ничего лучшего! Прощай, пыльный Ургут! По своей привычке Алаярбек Даниарбек в затруднительных случаях жизни имел обыкновение обращаться к самому себе.
Чёрные с хитрецой глаза его не выражали и намёка на радость, даже на маленькое подобие радости, что находилось в полном несогласии с его словами. Тревожные тени, совсем не вязавшиеся со словами о счастье, метались в его глазах.
— О горное гостеприимство! Едем! Я иду седлать своего Белка. Едем же с богом в страну скал и железобоких камней, на которые так больно падать. Едем, потому что мне надоели белые, тающие во рту лепешки и плов с бараниной, и я хочу вкусить горький хлеб из ячменной муки, с саманом, толщиной в палец, и вонючего мяса старого козла. Едем! Алаярбек, сын Даниарбека, готов, конь его Белок готов, семьи злосчастного готова проливать слезы.