Вы,
обеспокоенные мыслью одной —
"изящно пляшу ли", —
смотрите, как развлекаюсь
я —
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
(Облако в штанах, 1915)
 Vous,
Que tourmente une seule idйe:
est-li un elegant danseur",
Moi,
Souteneur des trottoirs
El tricheur aux cartes.
Loin de vous,
Qui baigniez dans vos amourettes,
Vous de qui
Je m" en irai, moi,
Le soleil pour monocle
Vissй dans mon ceil large ouvert."
(Nuage en pantalon, 1915

"Быть неверующим совершенно нормально", — продолжали они, "в конце концов мы сами атеисты, но всему же должен быть предел! Это же просто дурной тон сочинять такие вещи, как "Иисус Христос нюхает моей души незабудки"!"

Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
(Облако в штанах)
Moi qui chante la machine el l" Angleterre
Peut-кtre suis-je simplement
Dans le plus banal des йvangiles
Un treiziиme apфtre.
Et pendant que ma voix
Hulule, obscene
D" heure en heure
Jour et nuit,
Jйsus-Christ respire peut-йtre
Les myosotis de mon вme."
(Nuage en pantalon)

Но самым главным аргументом всегда было то, понятна или непонятна его поэзия. Дебаты кипели многие годы, и Маяковский неоднократно обращался к ним в своих статьях, в частности, в статье под названием "Вас не понимают рабочие и крестьяне" (1928):

Я еще не видал, чтобы кто-нибудь хвастался так:

"Какой я умный — арифметику не понимаю, французский не понимаю, грамматику не понимаю".

Но веселый клич:

"Я не понимаю футуристов" — несется пятнадцать лет, затихает и снова гремит возбужденно и радостно.

На этом кличе люди строили себе карьеру, делали сборы, становились вождями целых течений.

Если все так называемое левое искусство строилось с простым расчетом не быть никому понятным (заклинания, считалки и т. п.) — понять эту вещь и поставить ее на определенное историко-литературное место нетрудно.

Понял, что бьют на непонятность, пришпилил ярлык и забыл.

-----------------------------------------

Простое "мы не понимаем" — это не приговор.

Приговором было бы: "Мы поняли, что это страшная ерунда", и дальше нараспев и наизусть десятки звонких примеров.

Этого нет.

Идет демагогия и спекуляция на непонятности.

Способы этой демагогии, гримирующиеся на серьезность, многоразличны.

Смотрите некоторые.

"Искусство для немногих, книга для немногих нам не нужна.

Да или нет?"

И да и нет.

Если книга рассчитана на немногих, с тем, чтобы быть исключительно предметом потребления этих немногих, и вне этого потребления функций не имеет, — она не нужна.

Пример — сонеты Абрама Эфроса, монография о Собинове и т. д.

Если книга адресована к немногим так, как адресуется энергия Волховстроя немногим передаточным подстанциям, с тем, чтобы эти подстанции разносили переработанную энергию по электрическим лампочкам, — такая книга нужна.

Эти книги адресуются немногим, но не потребителям, а производителям.

Это семена и каркасы массового искусства.

Пример — стихи В. Хлебникова. Понятные вначале только семерым товарищам-футуристам, они десятилетие заряжали многочислие поэтов, а сейчас даже академия хочет угробить их изданием как образец классического стиха.

"Советское, пролетарское, настоящее искусство должно быть понятно широким массам.

Да или нет?"

И да и нет.

Да, но с коррективом на время и на пропаганду. Искусство не рождается массовым, оно массовым становится в результате суммы усилий: критического разбора для установки прочности и наличия пользы, организованное продвижение аппаратами партии и власти в случае обнаружения этой самой пользы, своевременность продвижения книги в массу, соответствие поставленного книгой вопроса со зрелостью этих вопросов в массе. Чем лучше книга, тем больше она опережает события.

-----------------------------------------

Массовость — это итог нашей борьбы, а не рубашка, в которой родятся счастливые книги какого-нибудь литературного гения.

Понятность книги надо уметь организовывать.

"Классики — Пушкин, Толстой — понятны массам.

Да или нет?"

И да и нет.

Пушкин был понятен целиком только своему классу, тому обществу, языком которого он говорил, тому обществу, понятиями и эмоциями которого он оперировал.

Это были пятьдесят-сто тысяч романтических воздыхателей, свободолюбивых гвардейцев, учителей гимназии, барышень из особняков, поэтов и критиков и т. д., то есть те, кто составлял читательскую массу того времени.

Понимала ли Пушкина крестьянская масса его времени, — неизвестно, по маленькой причине — неумению ее читать.

---------------------------------------

Я читал крестьянам в Ливадийском дворце. Я читал за последний месяц в бакинских доках, на бакинском заводе им. Шмидта, в клубе Шаумяна, в рабочем клубе Тифлиса, читал, взлезши на токарный станок в обеденный перерыв, под затихающее верещание машины.

Приведу одну из многих завкомовских справок:

"Дана сия от заводского комитета Закавказского металлического завода имени "Лейтенанта Шмидта" тов. Маяковскому Владимиру Владимировичу в том, что сего числа он выступил в цеху перед рабочей аудиторией со своими произведениями.

По окончании читки тов. Маяковский обратился к рабочим с просьбой высказать свои впечатления и степень усваимости, для чего предложено было голосование, показавшее полное их понимание, так как "за" голосовали все, за исключением одного, который заявил, что, слушая самого автора, ему яснее становятся его произведения, чем когда он их читал сам.

Присутствовало — 800 человек".

Я привожу цитаты из этой статьи, написанной в 1928 году для того, чтобы показать насколько прочным был этот миф о непонятности и как Маяковский пытался доказать, что его породили не рабочие с крестьянами, а буржуазия и тот конкретный тип интеллектуала, который видел в нём злого врага, и продолжал делать это до самой его смерти.

Сегодня мы все способны без труда понять его стихи — язык нам так же привычен, как наш родной — но в то время, о котором я пишу, всё было совсем иначе. Его самые первые стихи, написанные в 1912 году — самые странные. То, как он обрывал слова, его немногословный стиль, новаторское построение предложений, сотворение совершенно новых слов — это слишком много для того, чтобы внезапно принять… В особенности, когда людям в первую очередь не хотелось утруждать себя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: