«К чему б?» — гадал ом поутру.

Сказал я: «К Страшному суду.

К ревизии кредитных дел!»

30-го Букашкин сел.

О, вечный двигатель носов!

Носы длиннее — жизнь короче.

На бледных лицах среди ночи,

как коршун или же насос,

нас все/ высасывает нос,

и говорят, у эскимосов

есть поцелуй посредством носа...

Но это нам не привилось.

БОЙ ПЕТУХОВ

Петухи!

Петухи!

Потуши!

Потуши!

Спор шпор,

ку-ка-рехнулись!

Урарь!

Ху-ха...

Кухарка

харакири

хор

(у, икающие хари!)

«Ни фига себе Икар!»

хр-рр!

Какое бешеное счастье,

хрипя воронкой горловой,

под улюлюканье промчаться

с оторванною головой!

Забыв, что мертв, презрев природу,

по пояс в дряни бытия,

по горло в музыке восхода —

забыться до бессмертия)

Через заборы, всех беся,—

на небеса!

Там, где гуляют грандиозно

коллеги в музыке лугов,

как красные

аккордеоны

с клавиатурами хвостов.

О лабухи Иерихона!

Империи и небосклоны.

Зареванные города.

Серебряные голоса.

(А кошка, злая, как оса,

не залетит на небеса.)

Но по ночам их к мщенью требует

с асфальтов, жилисто-жива,

как петушиный орден

с гребнем,

оторванная голова.

МОРСКАЯ ПЕСЕНКА

Я в географии слабак,

но, как на заповедь,

ориентируюсь на знак —

востоко-запад.

Ведь тот же огненный желток,

что скрылся за борт,

он одному сейчас — Восток,

другому — Запад.

Ты целовался до утра.

А кто-то запил.

Тебе — пришла, ему — ушла.

Востоко-запад.

Опять Букашкину везет.

Ползет потея.

Не понимает, что тот взлет —

его паденье.

А ты, художник, сам себе

востоко-запад.

Крути орбиты в серебре,

чтоб мир не зябнул.

Пускай судачат про твои

паденья, взлеты —

нерукотворное твори.

Жми обороты.

Страшись, художник, подлипал

и страхов ложных.

Работай. Ты их всех хлебал

большою ложкой.

Солнце за морскую линию

удаляется, дурачась,

своей нижней половиною

вылезая в Гондурасах.

КАБАНЬЯ ОХОТА

I

Он прет

на тебя, великолепен.

Собак

по пути позарезав.

Лупи!

Ну, а ежели не влепишь —

нелепо перезаряжать!

Он черен.

И он тебя заметил.

Он жмет

по прямой, как глиссера.

Уже

между вами десять метров.

Но кровь твоя четко-весела.

II

Очнусь — стол как операционный.

Кабанья застольная компанийка

на 8 персон.

И порционный,

одетый в хрен и черемшу,

как паинька,

на блюде ледяной, саксонской,

с морковочкой, как будто с соской,

смиренный, голенький лежу.

Кабарышни порхают меж подсвечников.

Копытца их нежны, как подснежники.

Кабабушка тянется к ножу.

В углу продавил четыре стула

центр тяжести литературы.

Лежу.

Внизу, элегически рыдая,

полны электрической тоски,

коты с окровавленными ртами,

вжимаясь в скамьи и сапоги,

визжат, как точильные круги!

(А коротышка ког с башкою стрекозы,

порхая капроновыми усами,

висел над столом и, гнусавя,

просил кровяной колбасы.)

Озяб фаршированный животик.

Гарнир умирающий поет.

И чаши торжественные сводят

над нами хозяева болот.

Собратья печальной литургии,

салат, чернобыльник и другие,

ваш хор

меня возвращает аноаь к Природе,

оч. хор.

и зерна, как кнопки на фаготе,

горят сквозь моченый помидор.

III

Кругом умирали культуры —

садовая, парниковая, византийская,

кукурузные кудряшки Катулла,

крашеные яйца редиски

(вкрутую),

селедка, нарезанная как клавиатура

перламутрового клавесина,

попискивала.

Но не сильно.

А в голубых листах капусты,

как с рокотовских зеркал,

в жемчужных париках и бюстах

век восемнадцатый витал.

Скрипели красотой атласной

кочанные ее плеча,

мечтали умереть от ласки

и пугачевскою меча.

Прощальною позолотой

петергофская нимфа лежала,

как шпрота.

на черством ломтике пьедестала.

Вкусно порубать Расина!

И, как гастрономическая вершина,

дрожал на стопе

аромат Фета, застывший в кувшинках,

как в гофрированных формочках для желе.

И умирало колдовство

в настойке градусов под сто.

IV

Пируйте, восьмерка виночерпиев.

Стол, грубо сколоченный, как плот.

Без кворума Тайная Вечеря.

И кровь предвкушенная и плоть.

Клыки их вверх дужками закручены.

И рыла тупые над столом —

как будто в мерцающих уключинах

плывет восьмивесельный паром.

Так вот ты, паромище Харона,

и Стикса пустынные воды.

Хреново!

Хозяева, алаверды!

Я пью за страшенную свободу

отплыть, усмехнувшись, в никогда.

Мишени несбывшейся охоты,

рванем за усопшего стрелка!

Чудовище по имени Надежда,

я гнал за тобой, как следопыт.

Все пули уходили, не задевши.

Отходную! Следует допить.

За неуловимое Искусство.

Но пью за отметины дробин.

Закусывай!

Не мсти, что по звуку не добил.

А ты кто? Я тебя, дитя, не знаю.

Ты обозналась. Ты вина чужая!

Молчит она Она не ест, не пьет.

Лишь на губах поблескивает лед.

А это кто? Ты?! Ты ж меня любила.

Я пью, чтоб а тебе хватило силы

взять ножик в чудовищных гостях.

Простят убийство —

промах не простят.

Пью кубок свой преступный, как агрессор

и вор,

который, провоцируя окрестности,

производил естественный отбор!

Зверюги прощенье ощутили,

разлукою и хвоей задышав.

И слезы скакали по щетине,

и пили на брудершафт.

VI

Очнулся я, видимо, в бессмертье.

Мы с ношей тащились по бугру.

Привязанный ногами к длинной жерди,

отдав кишки жестяному ведру,

качался мой хозяин на пиру.

И по дороге, где мы проходили,

кровь свертывалась в шарики из пыли.

РОЩА

Не трожь человека, деревце,

костра в нем не разводи.

И так в нем такое делается —

боже, не приведи!

Не бей человека, птица.

Еще не открыт отстрел.

Круги твои —

ниже,

тише.

Неведомое — острей.

Неопытен друг двуногий.

Вы, белка и колонок,

снимите силки с дороги,

чтоб душу не наколол.

Не браконьерствуй, прошлое.

Он в этом не виноват.

Не надо, вольная рощица,

к домам его ревновать.

Такая стоишь тенистая,

с навесами до бровей —

травили его, освистывали,

ты-то хоть не убей!

Отдай ему в воскресение

все ягоды и грибы,

пожалуй ему спасение,

спасением погуби.

ПОСЛЕ ПОСЛЕДНЕЙ ВОЙНЫ

Вот квартирка поэта. Вот перо на ампирном бюро...

А что такое «перо»?

Им водили рукою Державин, Матвей и Лука...

А что такое «рука»?

Это род рычага,

превращавший идею в созданье, высекающий на века:

«Человек — это смысл мирозданья».

«Человек будет славен вовек».

— Как вы выразились? «Человек»?

ПИР

Человек явился в лес,

всем принес деликатес:

лягушонку

дал сгущенку,

дал ежу,

что — не скажу,

а единственному волку

дал охотничью водку,

налил окуню в пруды

мандариновой воды.

Звери вежливо ответили:

«Мы еды твоей отведали.

Чтоб такое есть и пить,

надо человеком быть.

Что ж мы попусту сидим,

хочешь, мы тебя съедим?»

Человек сказал в ответ:

«Нет.

Мне ужасно неудобно,

но я очень несъедобный.

Я пропитан алкоголем,

аллохолом, аспирином.

Вы меня видали голым?

Я от язвы оперируем.

нскмп


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: