— 225

Я глотаю утром водку,

следом тассовскую сводку,

две тарелки, две газеты,

две магнитные кассеты,

и коллегу по работе,

и два яблока в компоте,

опыленных ДДТ,

и т. д.

Плюс сидит в печенках враг,

курит импортный табак.

В час четыре сигареты.

Это

убивает в день

сорок тысяч лошадей.

Вы хотите никотин?»

Все сказали: «Не хотим,

жаль тебя. Ты — вредный, скушный;

если хочешь — ты нас скушай».

Человек не рассердился

и, подумав, согласился.

РАЗГОВОРЧИК

А еще я скажу апропо...

Про что скажете?

А про то!

•— Может, лучше про Артлото?

А про то?

Бросьте в ступе толочь решето,

лучше мчитесь неторной тропой

по заоблачным горным плато...

А про то?

Ты про что намекаешь, браток?

А про то...

СКРЫМТЫМНЫМ

«Скрымтымнымм — это пляшут омичи?

скрип темниц? или крик о помощи?

или у Судьбы есть псевдоним,

темная ухмылочка — скрымтымным?

Скрымтымным — то, что между нами.

То, что было раньше, вскрыв, темним.

«Ты-мы-ыы... » —- с закрытыми глазами

• счастье стонет женщина: скрымтымным.

Скрымтымным — языков праматерь.

Глупо верить разуму, глупо спорить с ним.

Планы прогнозируем по сопромату,

но часто не учитываем скрымтымным.

«Как вы поживаете?» — «Скрымтымным... »

«Скрымтымным!» — «Слушаюсь. Выполним».

Скрымтымным — это не силлабика.

Лермонтов поэтому непереводим.

Вьюга безъязыкая пела в Елабуге.

Что ей померещилось? Скрымтымным...

А пока пляшите, пьяны в дым:

«Шагадам, магадам, скрымтымным!»

Но не забывайте — рухнул Рим,

не поняв приветствия: «Скрымтымным».

МНЕ ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ

«Тебя Пастернак к телефону!»

Оцепеневшие родители уставились на меня. Шести-

классником, никому не сказавшись, я послал ему стихи

и письмо. Это был первый решительный поступок, опре-

деливший мою жизнь. И вот он отозвался и приглашает

к себе, на два часа, в воскресенье.

Стоял декабрь. Я пришел к серому дому в Лавру-

шенском, понятно, за час. Подождав, поднялся лифтом

на темную площадку этажа. До двух оставалась еще ми-

нута. За дверью, видимо, услыхали хлопнувший лифт.

Дверь отворилась.

Он стоял в дверях.

Все поплыло передо мной. На меня глядело удив-

ленное удлиненно-смуглое пламя лица. Какая-то оплыв-

шая стеариновая кофта обтягивала его крепкую фигуру.

Ветер шевелил челку. Не случайно он потом для своего

автопортрета изберет горящую свечу. Он стоял на сквоз-

няке двери.

Сухая сильная кисть пианиста.

Поразила аскеза, нищий быт его нетопленного каби-

нета. Единственное фото Маяковского и кинжал на стене.

Англо-русский словарь Мюллера — он тогда был при-

кован к переводам. На столе жалась моя ученическая

тетрадка, вероятно, приготовленная к разговору. Волна

ужаса и обожания прошла по мне. Но бежать поздно.

Он заговорил с середины.

Скулы его подрагивали, как треугольные остовы

крыльев, плотно прижатые перед взлетом. Я боготворил

его. В нем была тяга, сила и небесная неприспособлен-

ность. Когда он говорил, он поддергивал, вытягивал

вверх подбородок, как будто хотел вырваться из ворот-

ничка и из тела. Борис Леонидович, милый, ну что я могу

сделать для Вас?!

Вскоре с ним стало очень просто. Исподтишка раз-

глядываю его.

Короткий нос его, начиная с углубления переносицы,

сразу шел горбинкой, потом продолжался прямо, напо-

миная смуглый ружейный приклад в миниатюре. Губы

сфинкса. Короткая седая стрижка. Но главное — это

плывущая дымящаяся волна магнетизма. «Он сам себя

сравнивший с конским глазом».

Через два часа я шел от него, неся в охапке его ру-

кописи, для прочтения, и самое драгоценное — изум-

рудную тетрадь его новых стихов, сброшюрованную

багровым шелковым шнурком. Не утерпев, раскрыв на

ходу, я глотал запыхавшиеся строчки:

Все елки на свете, все сны детворы...

В стихах было ощущение школьника дореволюцион-

ной Москвы, завораживало детство — серьезнейшая из

загадок Пастернака.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи...

Стихи сохранили позднее хрустальное состояние его

души. Я застал его осень. Осень ясна до ясновиденья.

И страна детства приблизилась.

Все яблоки, все золотые шары...

С этого дня жизнь решилась, обрела волшебный

смысл и предназначение — его новые стихи, телефон-

ные разговоры, воскресные беседы у него с двух до че-

тырех, прогулки — годы счастья и ребячьей влюблен-

ности.

Почему он откликнулся мне?

Он был одинок в те годы, устал от невзгод, многие

"юшли от него, ему хотелось искренности, чистоты от-

ношений, хотелось вырваться из круга — и все же не

юлько это. Может быть, эти странные отношения с

подростком, школьником, эта почти дружба — что-то

объясняют в нем? Это даже не дружба льва с собачкой,

ючнее — льва со щенком.

Может быть, он любил во мне себя, прибежавшего

школьником к Скрябину? Его тянуло к детству. Зов дет-

ства не прекращался в нем.

Он не любил, когда ему звонили,— звонил сам. Зво-

инил иногда по нескольку раз на неделе. Потом были

'постные перерывы. Никогда не рекомендовался моим

опешившим домашним по имени-отчеству, всегда по фа-

милии.

Говорил он навзрыд. Ему необходимо было выска-

заться, речь шла взахлеб, безоглядно, о смысле жизни.

11отом на всем скаку внезапно обрывал разговор. Ни-

когда не жаловался, какие бы тучи его ни омрачали.

«Художник, — говорил он, — по сути своей оптими-

стичен. Оптимистична сущность творчества. Даже когда

пишешь вещи трагические, ты должен писать сильно, а

унынье и размазня не рождают произведения силы».

В речи его было больше музыки, чем грамматики. Речь

не делилась на фразы, фразы на слова — все лилось

бессознательным потоком сознания, мысль лроборма-

тывалась, возвращалась, околдовывала. Таким же пото-

ком была его поэзия.

Когда он переехал насовсем в Переделкино, теле-

фонные звонки стали реже. Телефона на даче не было.

Он ходил звонить в контору. Ночная округа оглашалась

эхом его голоса из окна, он обращался к звездам. Жил

я от звонка до звонка. Часто он звал меня, когда читал

на даче свое новое.

Дача была деревянным подобием шотландских ба-

шен. Как старая шахматная тура, стояла она в шеренге

других дач на краю огромного квадратного переделкин-

ского поля, расчерченного пахотой. С другого края поля,

как фигуры иной масти, поблескивали кладбищенская

церковь и колокольня XVI века, вроде резных короля

и королевы, игрушечных раскрашенных карликовых ро-

дичей Василия Блаженного.

Порядок дач поеживался под убийственным прице-

лом кладбищенских куполов. Теперь уже мало кто со-

хранился из хозяев той поры.

Чтения происходили в его полукруглом фонарном

кабинете на втором этаже.

Собирались. Приносили снизу стулья. Обычно гостей

бывало около двадцати. Ждали опаздывающих Лива-

новых.

Из сплошных окон видна сентябрьская округа. Горят

леса. Бежит к кладбищу машина. Паутиной тянет в окно.

С той стороны поля, пестрая как петух, бочком погляды-

вает церковь — кого бы клюнуть? Дрожит воздух над

полем. И такая же взволнованная дрожь в воздухе ка-

бинета. В нем дрожит нерв ожидания.

Чтобы скоротать паузу, Д. Н. Журавлев, великий чтец

ММОва и камертон староарбатской элиты, показывает,

как сидели на светских приемах — прогнув спину и лишь

Ищущая лопатками спинку стула. Это он мне делает за-

мечание в тактичной форме! Я чувствую, как краснею.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: