Вторичный импульс приложить эти жадные руки к речному делу в Северостальске возник по причине иного порядка.
Во время вечернего обхода Емельян услышал из тренерской музыку. Он слышал её здесь и раньше, ему нравилось, когда Татьяна Тимофеевна Рябцева заводила свой любимый романс.
«Уймитесь, волнения страсти, — доносился хоть громко, но как бы издали — из дали времени — неохватный голос Шаляпина, — усни, безнадёжное сердце! Я плачу, я стражду, душа истомилась в разлуке, я плачу, я стражду не выплакать горе в слезах!» Так, с медленной силой разрывая на части души тех, кто слышал его и мучился на этом свете, мучился на том свете властелин российской гармонии.
Татьяна Тимофеевна сидела, склоняясь к проигрывателю, утопив пальцы в тяжёлой смоляной гриве, и вдруг Парамонов увидел, что горючие слёзы текут и по её обычно бесстрастному сильному лицу и падают на вертящийся диск.
Она была резкая, была срывчивая, не стеснялась в выражениях — ведь и судьба не стеснялась с ней. И баловала (гремела после войны сибирская богиня по прыжкам в воду с вышки), и шпыняла, заставляя менять очертя голову как места прописки, так и мужей, о чём легенды ходили. Одного, к примеру, спутника жизни — он был её тренером, красавец и донжуан — вышвырнула вовсе не по причине донжуанства, но за то, что припёр из заграничных стран полный чемодан плащей болонья, модных тогда и дорогих в родных палестинах, и когда с частью партии отправился, подлец, на толкучий рынок, она остальные изрезала ножницами на мелкие кусочки да вдобавок хладнокровно выложила лоскутьями на полу лозунг «Пошёл вон».
Такова была Татьяна Рябцева, но слёз её никто никогда не видел, в том числе и Емельян. И тут не нашёл, что сказать, — стоял столбом.
— Ну, что стоите? — тряхнула она гривой норовисто, по-лошадиному, и всхрапнула, втягивая носом слёзы. — Утешайте, рыцарь.
А чем утешить, если не знаешь, по какой причине расстраивается хороший человек?
«Минует печальное время, мы снова обнимем друг друга, — раздувал меж тем свои мехи певец на пластинке, но поскрипывание иглы по стёртым дорожкам сообщало его интонации добрую стариковскую бывалость. — И страстно, и жарко забьётся воскресшее сердце… И страстно, и жа-арко с устами солью-утся… уста!»
— Дак я думаю, Фёдор Иванович вполне уместно утешил, — нашёлся тут Емельян. — К его выступлению ничего не могу добавить. Я чего, Татьяна Тимофеевна, зашёл-то? Я поздравить вас зашёл.
— С чем это? — Она покосилась круто вбок своим непроглядным цыганским глазом.
И он с ужасом подумал: «А правда, с чем?»
— В исполкоме я сегодня был. Вопрос-то ваш квартирный решается, решается. Значит, ага — близок к благополучному разрешению.
Говорил и думал: «Чего мелешь, Емеля-пентюх, колода бездушная, ты месяц как не касался животрепещущего этого вопроса, а его надо толкать ежедневно, чтобы он двигался, — беги завтра в исполком, в ножки падай председателю!»
— Какой вы, Парамонов, смешной сочинитель, — вздохнула проницательная женщина. — Все ваши хитрости — на поверхности. Хотите знать, отчего реву? Детишки растут — оттого. Растут и начинают узнавать горе. А я не могу им больше его причинять. Вот, — резанула ладонью по горлу, — напричиняла. И больше не хватает меня на это. Мне надо отчислять Гюзель Рахимбаеву. Надо. Помните, какая была год назад: тростинка. А за год какая вымахала и раздалась?
— Зачем отчислять-то — пусть ходит.
— Парамонов, побойтесь вы бога со своей добротой! Ей сейчас каждая тренировка — острый нож. Она уже не маленькая, она сравнивает себя с другими, они крутят двойное сальто с пируэтами, а она ничего не может, и я ничем не могу ей помочь. Южная кровь. Раннее созревание. Кто мог предвидеть?.. Нет, вру — это я обязана была предвидеть… А она гордая детишка. Я сегодня построила группу, и вдруг она прыгает в воду. Без разрешения. Должна я её наказать? Должна. А ведь она прыгнула, чтобы другие не видели, что она ревёт. Вот и я сижу реву.
И тогда Парамонов сказал, что отчислять нельзя никого. Ни под каким видом. Просто надо открыть новые секции. Например — гребли. Здоровая стала Гюзель, рослая, плечистая, — пусть садится в байдарку. Вон же она, река, нужно очистить её, эту Мурью окаянную! Почитай, каждый культурный город имеет водную магистраль: в Париже — Сена, в Ленинграде — Нева, в Красноярске — Енисей, чем мы хуже?
— А ведь вы, Парамонов, очистите, — задумчиво глядя на него, проговорила Татьяна Тимофеевна. — Ведь вы, Парамонов, не человек. Вы землечерпалка!
Таков был второй и решающий стимул. И головокружительная идея уже не брезжила вдалеке, но виделась отчётливо и ясно. Например, так: синее небо, алые флаги… Весёлая, шумная очередь у кассы… А над окошечком на стенке расписание. Всех — не одного Мурьинского, — всех речных пароходств страны: Волжского, Камского, Днепровского… Обского, Енисейского… Амурского!
И, важно, плавно разворачиваясь носом против течения, а потом бочком, добродушно бася сиреной шаляпинского бархата, покручивая чалками в руках лихих матросов, приближается к пристани его теплоход…
Отчасти на почве неуёмности грёз, больше же стремясь поделиться ими с той, которая умела выслушать и могла всею душой понять, он и залучил как-то вечером в кабинет Аннушку…
Пребывала она рядом с ним, точно заледенелая. На просьбы и распоряжения отвечала корректно-презрительным наклоном головы. Часто и не стесняясь курила. Но задерживалась уж совсем допоздна: не печатала, не вязала — смотрела в окно. А что видела в его черноте, кроме собственного смутного отражения, непонятно. Не ждала ли чего? Вряд ли. Впрочем, зачем ей было стремиться и спешить в свою малосемейку, которую делила она с любопытствующей, выпытывающей, незадачливой, как сама она, комбинатской машинисткой?
Емельян же, вознамерившийся было перетерпеть всё и забыть, тоже не больно-то рвался к домашнему очагу. Не успеешь дверь открыть, тотчас слышится Маргаритино — по телефону: «Нет, ты всё поняла? Нет, ты не всё поняла, ты их не знаешь, это же вампиры!» Маргарита сутками напролёт обсуждала с приятельницами новости, придавшие ослепительный смысл её бытию. Дед, профессор Пётр Густавович Менар-Лекашу, лежал в клинике местного академгородка при смерти. После него оставались: квартира из четырёх комнат, столовое серебро, фарфор Попова и Гарднера, бабушкины жемчуга и финифть, библиотека, коллекция минералов (по слухам, цены не имеющая) и дача. Наследников, впрочем, хватало, и именно их Маргарита называла вампирами. Она пламенела, полыхала. Валентинино «ма-а, фруктиков» звучало всё безнадёжнее…
Короче, однажды, в десятом часу вечера Емельян выглянул в приёмную:
— Зашла бы, а?
Анна Петровна прошествовала молча, опустилась на краешек стула — вот-вот вспорхнёт.
— Слу-ушай, тут… значит, ага… такая у меня идея.
Она выслушала молча. С гипсовым лицом.
— Ну? Ну? Как идейка-то?
— Я что-то вас не пойму, Емельян Иванович, — Имя его и отчество она прямо-таки отчеканила. — До меня что-то не доходит, какой здесь смысл. Верно, не доросла я до этого смысла.
— Эх ты, господи! — взъерепенился Емельян, — Дак многочисленный же смысл! Вот ты скажешь: Парамонов захотел теплоход, не широко ль замахнулся? Это же меценатство какое-то! И ты правильно скажешь! Но ведь Северостальск — сухопутный город, и множество детей не видели моря, даже порядочной реки! Не знают, что такое теплоход! А увидеть, а проехаться самим — это же колоссальная любознательность! Это фактор педагогический! Теперь так: создаём клуб! Например, любознательных капитанов, а? Детей надо занять интересным делом, их надо охватить, их надо сплотить! Бассейн всех не вместит, а клуб — это на весь город! Теперь так: взрослые катаются и платят денежки — это же доход! Организованные прогулки! Свадьбы по заказу! — Емельяна уже несло. — Теперь так: чтобы пустить теплоход, русло надо очистить, значит, улучшаем экологию, создаём микроклимат. Теперь: набережную уложить целиком и полностью… Это какая красота может произойти от теплохода. Ты пойми меня, Аннушка, — вот некоторые говорят: «Парамонову больше всех надо. Парамонов, поди, в начальство метит, норовят сделать карьеру». А мне цель нужна, мне, коли день, ночь, да сутки прочь, дак хоть в петлю!..