Песчаный решил жить по правде, В профкоме ему посоветовали обратиться к массам, всколыхнуть их энергию и энтузиазм. В институте этому не учили. Нужен был, очевидно, особый характер, чтобы, допустим, подойти в обеденный перерыв к парням, которые курят во дворе, раздвинуть их круг, точно ты свой, закадыка, смело выдернуть у кого-нибудь прямо изо рта цигарку: «Кончай смолить, паровозы! Айда лучше на городошную площадку. Поглядим, поглядим, кто с одной биты шуранёт „бабушку в окошке“». Песчаный мечтал об этом, но не был для этого создан. И при нём пошло, как до него, только знамя пришлось отдать, применив гвоздодёр.
Генеральному директору и дела бы не было до незадачливого главного физкультурника, но этот факт со знаменем его задел: Залёткину был дорог как личный престиж комбината в отрасли. И однажды он зашёл, куда отродясь не захаживал, — в помещение клуба.
Вошёл, стуча палкой, осмотрел на стенах вымпелы и грамоты. «Сколько же у вас тут всего. Сколько всего, а на деле ничего». Борис вскочил и попробовал было объяснять, что работа пришла в запустение ещё до него, он не виноват. «Не вижу ясности в ответе», — сказал Залёткин. Песчаный попытался внести ясность: не знал он, что излюбленная фраза генерального не всегда выражает прямой смысл, чаще — недовольство. Залёткин бесцеремонно его перебил. Если, сказал он, ему, генеральному директору, придётся вникать в детали каждой из служб, то некогда будет исполнять собственную службу. Он привык доверять руководителям подразделений, а не кормить их с ложечки разжёванными указаниями и советами.
Он высился над Песчаным, как стог над человеком. И смотрел в пол. Потом сделал два слоновых шага и взял со стола толстую книгу.
Это был альбом для марок. Борис Песчаный коллекционировал марки на спортивную тему. Наиаккуратнейшие, на стебельках из клейкой бумаги, красовались в альбоме цветные прямоугольники. Крохотные атлеты воспаряли на них ввысь, или неудержимо мчались к заветной цели, или возжигали пламя в крохотных же, но величественных чашах, или горячо ступали на пьедестал под пятью олимпийскими кольцами. Если взглянуть сквозь лупу, отчётливо виделся каждый гармоничный мускул, каждая безмятежная улыбка. Небо на марке было синим и безоблачным, вечно светило солнце, вечно улыбался седоусый барон Кубертэн, Колумб маленькой страны, и Борис, улыбаясь, испытывал умиротворение.
Залёткин небрежно полистал альбом, сказал непонятное «а-а» и вышел, стуча и топая.
И весь комбинат стал звать Бориса Песчаного «филателист» Причём не только за спиной: был случай, раздался телефонный звонок и крепенький голос прокричал в трубку: «Слушайте, где там у нас этот филателист? Пусть квартальную премию идёт получать».
Борис Степанович пожаловался в профком. Там ему, почти ухмыляясь в лицо, пояснили, что в филателии нет ничего дурного — наоборот, она способствует расширению знаний по истории и природоведению. Он это и без них знал. Но знал только, что прозвища на комбинате придумывает сам генеральный директор. Так, главного металлурга Соломона Исаевича Блювштейна он окрестил в честь популярного до войны ашуга Сулеймана Стальского, Сулейманом Северостальским, и Блювштейна, иначе, чем Сулейманом Исаевичем, уже не звали. А Парамонова на комбинате нет-нет да величали Пугачёвым.
Парторг в данном случае всё-таки попенял Алексею Фёдоровичу, и тот ответил, по обыкновению прикинувшись ветхим старичком-чудачком: «Против филателии ничего не имею, но некоторые филателисты мне как-то не по душе. Всё-то этот Песчаный колдует, колдует, рассматривает в свою лупу, рассматривает… От нечего делать. И высмотрит. И наколдует».
И когда Емельян, сбившийся с ног в поисках кадров, позвал Песчаного возглавить учебно-спортивный отдел бассейна, это, по крайней мере, избавило Бориса от унижений.
Борис Степанович Песчаный идёт по «Парусу» вечерним обходом, оставляя напоследок сердце комплекса —
зал главной ванны.
Ванна поделена сейчас пополам. Слева бултыхается группа здоровья, справа Рябцева занимается со своими юными дарованиями. Песчаному после сегодняшнего не хочется сворачивать вправо, но спорт закалил его волю. Тем более картина, представшая его глазам, по меньшей мере странна. Дети не влезают на трамплин, не карабкаются на вышку, тренер не даёт им указаний, например, втянуть живот или прижать подбородок, сильней оттолкнуться, и они не взлетают в воздух и не вонзаются в воду. Они сгрудились на бортике вокруг Рябцевой, и она, непредсказуемая женщина, — раскладывает перед ними квадратики какие-то, треугольники картонные. Какую-то головоломку. Песчаный интересуется, чем вызван и сколько продлится перерыв в работе.
— А это разве не работа? — метнув на него цыганский свой взгляд, отзывается Рябцева.
— Не вижу ясности в ответе, — ледяным голосом произносит он фразу, которая когда-то у него самого вызвала озноб.
— Какую вам ясность? Сможете сложить такую фигуру, и всё с вами ясно. Хотите попробовать? Очень, способствует оживлению мозговой деятельности.
Он сдерживает себя. Круто поворачивается и уходит влево. Туда, где плавают абонементники-управленцы. Они плещутся, взвизгивают, точно рядовые купальщики, а ведь среди них и такие, кто судьбы вершит, миллионами ворочает. Главный технолог, доктор наук и лауреат — подумать только, ровесник! — суматошным кролем удирает от преследующей его малолетки из АХО. «Здравствуйте, Борис Степанович!» — кричит главный технолог. «А почему вы не делаете выдох в воду? — спрашивает его Песчаный. — Что значит „не получается“? Попробуйте, попробуйте, не бойтесь». Доктор наук пробует и закашливается. «Надо тренироваться», — назидает Песчаный И его настроение улучшается.
Он замечает Ирину. Она стоит на тумбочке, готовясь нырнуть. Не робко, присаживаясь в воду с лесенки, но с тумбы — стрелой. Она приветственно машет ему, и он в ответ. И отмечает про себя, что занятия ей на пользу: постройнела, грудь подобралась — вид вполне престижный. Голубой купальник к лицу, так же и шапочка.
— Иришка, а ну искупнём твоего благоверного! Расхаживают тут всякие при галстуках! — крикнула ей бобылка-сослуживица. Больше того — тычком плеснула Песчаному на брючину, испятнала отутюженную ткань. Словно в деревенском каком-нибудь пруду, а не в спортивном учреждении.
— Капочка, он бы с удовольствием, но при пополнении. Ты же знаешь, Пугачёв путешествует.
С женой Песчаному повезло: умненькая и тактичная, умеет поставить себя в коллективе, а Капочка эта, как ни крути, её начальница, шишка на ровном месте.
— Хочешь, я тебя подожду? — предложил Борис Степанович супруге сдержанно-ласково. Так, чтобы слышала Капочка.
— Лучше приготовь ужин, — кокетливо отозвалось она, также рассчитывая быть оценённой.
Удалился, чувствуя спиной женские взгляды. Напоследок проверил журнал дежурной смены. Обнаружив запись о том, что в коридоре второго этажа не горят три лампочки, твёрдо написал на полях: «Тов. Шпачинскому. Заменить и доложить в 8.00».
Борис Степанович спускается в холл нижнего этажа. Его глазам предстаёт новинка, несколько раздражающая — ненужностью, дешёвой какой-то, крикливой помпезностью. В газетах об этой новинке писали. А сам Емельян — надо было видеть, какие дикарские, шаманские пляски выплясывал он в вестибюле!
Около месяца здесь возились комбинатские умельцы, его друзья-приятели, неизвестные люди, непроверенные — монтировали нечто громоздкое. Явился однажды утром персонал на службу, а директор ждёт в вестибюле (уж не ночевал ли тут? С него станется).
— Внимание! Ну, постойте же все, погодите, прошу!
Сорвал брезент, словно открывая мемориальную доску. Под ним большое табло.
— Глядите, ёлки-палки — сейчас, сейчас… Ну!.. О — красотища!
Резко ударил звонок, и под тёмным стеклом загорелась красная надпись: «Трамвай (крупно) подойдёт через 7 (ещё крупнее) минут».
Остановка была напротив бассейна.
— Семь минут — это же он с предыдущей идёт! — кричал Емельян и подпрыгивал, только что не кувыркался — Ах, мать честная, время засёк кто-нибудь?