Мало кто знал его так близко, как нынешний профессор, после фронта призванный в помощники. На его главах редела и индевела председательская шевелюра. Мало кто видел председателя в кабинете после бессонной ночи, проведённой в думах, в ожидании, и уж никто — в то страшное утро. Весна, в раскрытую форточку уползают табачные нити — верно, опять две коробки «Казбека» с вечера, — а снаружи слышится безмятежное треньканье. Там — напротив и наискосок — музыкальное училище. На столе, в корзине под столом, вороха исчёрканных бумаг, испещрённых цифрами. Председателю, помощник знает, сегодня в Кремле надлежит ответить, ручается ли он за победу на международных Олимпийских играх — первых, в которых распорядился участвовать товарищ Сталин. Помощнику не положено задавать вопросы. Помощнику не следует видеть того, что он видит, — бороздок от глаз к подбородку на мучнисто-белом лице. Помощник, отведя глаза в сторону, бесшумно кладёт на стол красную сафьяновую папку с тиснением сусального золота: «На подпись». И на цыпочках удаляется. «Посиди», — это не приказ, а просьба. И нежданное, единственное за время службы, за всю страду, откровенное: «Звонил Лаврентий Павлович. Пошутил: „Смотри, — говорит, — физкультурный бог, не ошибись. А то поедешь у нас налаживать физкультуру на Колыму“».

Уходит председатель — эпоха уходит. Нашли молодого шустрика — это в комитете каждая секретарша знает. Какая же стальная воля нужна, какое же чувство долга и ответственности, чтобы не запереться на даче, не залечь в «кремлёвку», но примчаться напоследок, орлиным взором окинуть свой верный станок, подвинтить ослабевшие гайки!

И стыдно до боли, когда напоследок так гнусно усмехнулась судьба.

Ехали вчера на стрельбище. Дорога узкая, в одну колею, обочина — снег глубокий, нетронутый, чистое поле. Целая кавалькада шла и чёрная «Волга» в голове. Впереди застрял грязный грузовик: шофёр торчит с головой в раззявленном капоте, только портки засаленные видны. Не разминуться. «Карбюратор, ядрёна шишка», — орёт. Высыпала служивая братия. Вышел председатель. Молча оценил ситуацию. Процедил: «В кювет его». И прытко кинулась орава исполнять единственно возможное оперативное указание. Хоть и хорохорился, метушился шофёр, заходился криком: «Ответите», вопил про комбикорм, грозил, дурачок, пожаловаться директору совхоза, даже мутузил по спинам. Однако, получив отпор со стороны энергичного руководителя делегации Московской области Сычёва, харкнул, плюхнулся в снег возле опрокинутого драндулета.

Проехали. Подкатили к базе. Путь был долог, председатель же немолод, и, выйдя из машины, избрал он направление движения, по-человечески понятное — к дощатому аккуратному скворечнику с недвусмысленным «М» на дверке. Уже и за ручку взялся. Но дураков не жнут, но сеют — сами родятся. В напряжённую эту минуту строевым шагом устремился к начальству бодрый верзила, прижав перчатку к смушковой полковничьей «трубе»: «Товарищ председатель Комитета по физкультуре и спорту при Совете Министров СССР, докладывает главный судья соревнований!» Всё как есть доложил. И председатель вытерпел, хоть было невтерпёж — черты недвижны, но коленки жалко подрагивали. Свита едва подавляла ухмылки.

А когда старик — не по возрасту, нет, по лицу, которой к концу дурацкого рапорта вдоль и поперёк пошло морщинами-трещинами, — впал в сортир и хлопнул дверью, сопровождающие разразились реготом. Беззастенчивым.

…Заместитель главного судьи зачерпнул ложечкой из заботливо положенной женою в чемодан баночки питьевую соду. Изжога донимала не на шутку. Запил водою из-под крана. Оделся, вбил ноги в резиновые сапоги, спустился в холл. Там было пусто, у подъезда ждала машина. Хорошо, что прислали «газик», а не «Волгу»: возле самых ступеней растеклась лужа, такая необъятная, что противоположный край её был сокрыт туманом. Рассеется — не рассеется, ехать — не ехать?..

Натан Григорьевич Берковский провёл бессонную ночь. Мучительно хотелось курить. От вредной привычки он отказался в мае сорок пятого — раздавил окурок о колонну рейхстага. И лишь два-три раза с тех пор горькие события побуждали его нарушить зарок. Одно такое событие произошло вчера вечером, и в номере, где он жил на пару с Сельчуком, несдержанность, нервность, желчность, которые осуждал в себе, толкали доспорить, доказать.

— Вы, надеюсь, имеете представление о наскальной живописи?

— Не хватайте со стола газету.

— Это вчерашняя.

— Я ещё не всё прочёл.

— Взгляните, прошу вас! Вот как это примерно изображали неандертальцы. Мамонт. Охотники. Окружают и разят наповал.

— Ну и что?

— А то, что они верили — будет так, как изображено. А что не изображено, того не может и быть. До вас дошёл мой намёк?

— Я хочу спать.

— А я хочу знать, — бурлил Берковский, — в этом вашем спорте, что, для победы годятся любые методы?.. Вот монтажный стол, вот корзина, чик-чик, и что мы в неё выкинули, того не было? Я хочу понять, кому нужны эти герои, если они липовые? Стране? Стране они не нужны!

— Не вам решать, что нужно стране. Очень много разговариваете. Знаете, до чего так можно договориться?

— Будьте спокойны, знаю! Могу рассказать.

— Не интересуюсь.

— Нет, вы послушайте. Возможно, вам это всё-таки пойдёт на пользу, хотя вряд ли. Когда боролись с космополитизмом, моего друга выгоняли со студии. На собрании он был почти в обмороке. И никто не подал ему воды! Я бросился к нему из зала, в президиуме сказали: «Вот и товарищ Берковский просит слова», и я сказал: «Прошу». Я сказал им, что в сорок первом году мой друг, он тоже оператор, вынес меня раненого, а потом вернулся под бомбы и вынес мою камеру.

— И довод подействовал?

— Нет! Я поплёлся на место, как побитая собака. Я сидел и думал: вот висят на сцене портреты. В том числе одного космополита с большой бородой.

— Это кого же?

— Представьте, Карла Маркса.

Сельчук подумал: к чему спорить с сумасшедшим, но губы сами собой процедили:

— Говорите, да не заговаривайтесь. Маркс основал Интернационал, а интернационализм противостоит космополитизму.

— Интернационализм, чтоб вы знали, есть единство не только идей, но и национальных культур, вам повезло не изучать латынь — ну конечно, мёртвый язык, как и древнегреческий, а если бы вы его знали, то знали бы, что космополитизм — всемирное единство. Между прочим, моего друга клеймили и как антипатриота. Так кто считал антипатриотом Карла Маркса? Бисмарк? А Ленина? Милюков?

— Интересно, вы это там тоже говорили?

— Перед моими глазами стояли жена и дети.

— Значит, уже не Карл Маркс?

— Да, вы по-своему правы, но вы безжалостно правы!

— Кто-то недавно утверждал, что правда только одна. Кстати, вас тогда тоже выперли из ЦСДФ?

— Меня выперли позже. Оказалось, что я агент ужасной организации «Джойнт» и американского империализма. Не боитесь жить рядом с агентом?

— Мне смешно. Всё, концерт окончен.

Сельчук выключил свет, и Берковский продолжил монолог мысленно, лёг — и довёл себя до бессонницы.

Ни свет ни заря он вышел из гостиницы, надеясь — наверняка тщетно, — что в такую рань открыт хоть какой-нибудь табачный киоск. Посередине лужи, а лучше сказать, пруда, торчал замызганный «газик» с пропуском на ветровом стекле, перечёркнутым косой красной надписью «Главная судейская коллегия». А на пороге возвышался монументоподобный мужчина одних с ним лет — в тёплой спортивной куртке с капюшоном и каракулевой ушанке, надетой как прямо тиара — так носят шапки бывшие военные и ответработники. Натан Григорьевич деликатно спросил:

— Ради бога, извините, у вас случайно не найдётся закурить?

— Извините, бросил. Сергей, — окликнул мужчина шофёра, — папиросы есть?

Папирос не оказалось.

— Поедем поищем. — Гостеприимным жестом мужчина указал на свой «лимузин», затем глянул на Берковского: — Ба, да как же вы в таких роскошных бурках преодолеете водную преграду?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: