— Охота пуще неволи.
— Нет уж, ноги промочить я вам не позволю. А ну, как говорится, гоп, ку́ме, ко мне на закорки.
— Помилуйте, это совершенно неудобно.
— Совершенно удобно, и прошу не ломаться.
Новый знакомец сгрёб оператора в охапку и зашагал в своих мокроступах по щиколотку в воде. Машина, тронувшись, извергла из-под колёс фонтаны.
В кабине разговорились. Повспоминали, какой, бывало, на фронте приходилось курить горлодёр. Был такой табак — филичёвый: крупно нарубленный, с корешками и сучками. Высадишь самокрутку, продерёт до кишок, и снова жизнь тебе улыбается.
— А сейчас нахмурилась? Съёмка срывается, товарищ оператор? Ничего — синоптики вот-вот сулят антициклон, резкое похолодание.
Столь приятен показался Натану Григорьевичу товарищ, ровесник, хлебнувший фронтового лиха, что оператор поделился с ним своими злоключениями. Тот сказал, что спортсменка, несомненно, заслуживала наказания, но, сколь это ни грустно и ни стыдно, скорее всего бы дело замяли.
— И не такое заминаем, между нами говоря.
Киоск отыскали с трудом — тускло-жёлтое пятно в тумане. Продавщица дремала, провалясь с головой в доху, и насилу поняла, чего домогается неурочный куряка. Просьба о махорке поразила её, и, шлёпая по лужам с пачкой «Беломора» в кармане, Натан Григорьевич слышал за спиной сиплое со сна предложение рулить прямиком в дурдом.
Сельчук за столом писал письма домой.
— В номере не дымить, — не оборачиваясь, предупредил сварливо.
Натан Григорьевич заперся в совмещённом санузле, присел на край ванны. Папироса была тугая, отсыревшая. Первая затяжка рашпилем прошлась по горлу — отвык; после новых чадных входов возникло подобие смутных галлюцинаций. Вился ролик плёнки, мелькали кадрики: пионеры в белых рубашках и галстуках, отдающие салют, выкликавшие нежными, округлыми ртами — тысячи «о»; они же в заношенных пальтишках, из которых едва ли не по локоть выглядывают покрытые цыпками руки, поодиночке выходят в круг и молотком разбивают глиняные копилки, высыпают копейки, гривенники, пятиалтынные — взносы на танк «Пионер Страны Советов»; они же убирают картошку, сгибаясь под тяжестью мешков. Белокурые, чернокудрые, русые шевелюры падают лохмами на пол, парикмахер трудится, не щадя машинки, студенты-добровольцы готовятся к отправке на фронт; спотыкаясь, бегут в атаку, размахивают противотанковыми поллитровками с бензином, округлены безусые юношеские губы — десятки вдохновенных «о». Наконец, совсем недавнее — набирают ход пассажирские вагоны, в окнах мелькают кепки и косынки, кумачовые лозунги. «Комсомол, тебя ждёт целина!» Сотни километров отснятой им киноплёнки, целлулоидный забор, за которым он, в общем, довольно безбедно жил, без излишних размышлений фиксируя приходящее, уходящее. «Он — это они, — думал Берковский о Сельчуке. — Он — это они. Нам бывало — хуже, кажется, некуда, но им хуже, чем нам. Мы, гаммельнские флейтисты, вели их за собою и сами не знали куда. Мы всё-таки полакомились виноградом — те, кто уцелел. У них же — оскомина».
— Дверь плотней прикройте! — крикнул Сельчук. — Воняет табачищем!
Натан Григорьевич покорно скомкал папиросу, бросил в унитаз и попытался развеять дым ладонями.
«Милый папа! — писал Вадим Сельчук. — Мои дела идут хорошо, в группе я пользуюсь уважением, работы много, устаю, но ты всегда меня учил беззаветно отдаваться работе. Я здоров, но беспокоюсь о твоём здоровье: постарайся регулярно принимать всё, что тебе прописано, а не другое, очень тебя прошу». Девушке он писал: «С каждым днём я люблю тебя всё больше, я на расстоянии чувствую, что ты в меня веришь, и эта вера помогает мне в тяжёлых испытаниях здесь. Благодаря твоей вере я добьюсь всех намеченных целей и сделаю тебя счастливой».
В то же утро вышел в сквер перед гостиницей Иван Одинцов — проверить погоду. Туман редел, снег осел, был ноздреват и тёмен, ветви деревьев мокры, в ягодах измороси. Но Иван чуял, что и погода, подобно спортсмену, проходит «мёртвую точку»: к вечеру и ночи непременно переломит на мороз.
Вернулся в холл. Здесь было хоть и людно, но тихо. Понуро сидели сосредоточенные биатлонисты. Им предстояло бежать двадцать километров с карабинами за плечами, подсумками на ремнях, сбавляя четырежды ход там, где белым табуном паслась берёзовая роща, ограждавшая от ветра стрельбище. Загодя утихомиривать дыхание, чтобы не похаживал ствол, не елозила мушка, ловя чёрные концентрические круги мишени. Предстояло, коль стрельба лёжа, плашмя моститься на снег, дырявить локтями в насте точки упора; если же стоя — вдавливать в бруствер лыжи. От всего в мире отрешаться, «обрабатывая спуск». И тотчас, узнав от судьи, попал ли ты в яблочко, скосил или вообще промазал, забывать радость или огорчение, второпях вздевать ремни, хватать торчащие палки, спешить на следующий круг, думать только о беге. Нервная предстояла работа. И в холле сидели они и стояли, тихие, как перед атакой.
Иван пожал руку чемпиону мира Володе Палагину.
— Автобусов не подали, не видал? — спросил Володя.
— Нет вроде.
— На стрельбище, бают, туман — глаз выколи. Не знай — ждать, не знай нет — спать идти.
Покрутил в задумчивости дульную защёлку и вдруг разулыбался:
— Письмо из дома получил. У меньшего пацана пятый зубок прорезался.
— У тебя трое их?
— Хэх, — сконфуженно махнул рукой Володя. — Четверо.
— Ты, однако, молодец!
— Дурацкое дело нехитрое, — сказал скромно Володя. — Клавдия моя — вот она молодец. Какие мы, Ваня, мужья, сам посуди. Орден получал — ей бы, думаю, орден.
«На всё мне фарт, — подумал про себя Иван, — только не на жену».
— Меньшому моему одиннадцать месяцев, — продолжал меж тем Палагин, обрадованный, что нашёл слушателя. — Ходить не желает, а на карачках чешет — ты не поверишь: ураган. Книжка есть такая — «Маугли», я старшим своим двойняшкам в отпуске читал. И удивлялся, как это может быть, чтобы маленький пацан… там, видишь ли, какое дело, его волки скрали, и он живёт в стае с волчатами. Как же, думаю, он на четырёх, заметь, точках, всё равно что они, с ними по лесу шастает? А теперь понаблюдал — поверил. Невозможно шустрый таракан.
— Долго мы с тобой скрипеть-то ещё будем? — спросил Иван.
— Видать, уже недолго.
— Должностишку-то себе в округе приискал?
Володя был, как и Иван, армеец, по званию капитан.
— Где там! Тренировать пойду.
— Что так? Вы ведь, вятские, ребята хватские.
— Ага: семеро одного не боимся. Не тянет, Ваня, бумажки перебирать. Запятые ставить не мастак. Нет, брат, наберу деревенских мальцов, свою гвардию поставлю на лыжонки и зафитилим в леса. Милое дело!
— Может, ты и прав, — сказал Иван. — Может, и я домой подамся. Открою спортивную школу в Усть-Язьве…
— Это где такое?
— Вот-те на, — с показным удивлением пробасил Иван. — Усть-Язьву он не знает. Мировой центр. Районного значения. На реке Язьве, притоке Вишеры. Северный Вишерский Урал — отсюда рукой подать, километров тыщу. Ладно, Вова, ни пуха. Бей в туман, как в молоко, авось сметану собьёшь.
И пошёл к себе, вспоминая, с какой ласковой тоской говорил Володя о своей пацанве. Многие спортсмены рано женятся — оттого, что опостылели сборы. Всё хочется своё завести гнездо. Хотя какое там гнездо — кочевье! А настругаешь детишек — пуще мука. Особенно если старый мужик, за тридцать. У кого ещё так-то? Разве что у моряков в дальних рейсах. Много ли Сашке перепадает от отца тепла?
Заскочил как-то в Москву — именно заскочил, с самолёта на самолёт, из Златоуста в Закопане. С баулом, с лыжами. На углу в ларьке бубликами торговали, купил мальчонке парочку. Нелька, как всегда, без понятия: «Нашёл чем порадовать, они чёрствые». А Саша — он на высоком детском стульчике сидел — вцепился в сухой этот бублик, мусолит его двумя нижними, двумя верхними. Стал Ивана бубликом по руке гладить. Потом — дети они и есть дети: по полу его катал, по стене лупил и снова в рот. Нелька, дура, отобрала — мол, грязный. Сашка не заплакал, только удивился сильно.