Не контролируемые волей, психологические установки на защиту информации рассыпались. Весь объем памяти Шуракена был открыт для беспрепятственного доступа. С помощью вопросов, содержащих ключевые слова, Профессор пытался направлять поток сознания Шуракена в нужном направлении. Но на ключевые слова, своего рода пароли, вроде «оружие», «посредник», «сделка», «Ширяев», Шуракен выдавал на первый взгляд полную чепуху — бессвязную ассоциативную информацию, иногда не имеющую никакого отношения к тому, что интересовало Профессора и Медведева. И хотя все, что даже не говорил, а просто нес Шуракен, было сбивчиво, невнятно или вообще лишено логических связей, Профессор пытался выловить в этом потоке имена или хотя бы обозначения фактов и событий, сориентировавшись на которые можно было задать следующие, уже более точные вопросы. Затем, подвергнув запись допроса аналитической обработке, восстановив логические связи между раздробленными фрагментами, предстояло, как в известной головоломке, сложить картинку событий.
Но все, что удалось выяснить, было чисто внешними фактами, вроде визитов дельцов и посредников типа Аль-Хаадата. Ширяев был опытный конспиратор, поэтому не замешанный в его махинациях Шуракен ни прямо, ни косвенно не мог сообщить ничего, что помогло бы добраться до него.
Возбуждение нарастало. Взгляд Шуракена уже ни на чем не фиксировался, лицо кривилось и дергалось в идиотских гримасах. Гортань и губы мучительно напрягались, так что на шее вздувались мускулы, но, несмотря на все усилия, Шуракен, как глухонемой, издавал лишь звуки, уже мало похожие на человеческую речь.
— Все, — сказал Медведеву Профессор. — Теперь уходите. Анна Львовна, кофеин, быстро!
— Но он же почти ничего не сказал. Нес какую-то ахинею.
— Выложил все, что знал. Он не имеет никакого отношения к вашей проблеме, теперь я вам это могу сказать совершенно точно.
Шуракена охватила бешеная ярость. Мир, который только что казался ему родным и добрым, где люди смотрели на него с любовью и уважением, хотели с ним общаться, вдруг превратился в железобетонную клетку. Шуракен почувствовал, как вокруг него сжалось кольцо ненависти и злобы. Разум Шуракена был погружен в хаос. Он превратился в зверя, обученного побеждать и выживать любой ценой.
Профессор увидел вспышку ярости в глазах Шуракена, но он знал, что ни один человек не способен выдержать шок такой силы и сейчас не только психика, но и вся биологическая машина идет вразнос.
Грудь, казалось, сдавил железный обруч, сердце готово было разорваться на куски. Шуракен сделал попытку встать и потерял сознание.
2
По телевизору непрерывно показывали хронику путча. Генерал Осоргин уговаривал себя выключить «ящик», не смотреть. Он все видел собственными глазами. В дни путча он был в Москве, ходил по улицам, был у Белого дома. Он видел молодежь, сидевшую у костров и размахивавшую над головами горящими зажигалками под песни Цоя, ревевшие из магнитофонов. Видел другие костры, где из тех же магнитофонов звучали солдатские «афганские» песни, а рядом с этими парнями в тельняшках и камуфляже Лежали заточенные десантные лопатки. В его памяти вставали картины уличных боев в Праге, и Осоргину становилось не по себе от понимания, насколько вероятно повторение того давнего кошмара на улицах Москвы. Он сделал свой выбор. Он поехал в полк, которым командовал пятнадцать лет, перед тем как его перевели в Генштаб, и остановил уже готовую к выходу танковую колонну.
Теперь Осоргин хотел только тишины и покоя.
Когда в кабинете его городской квартиры зазвонил телефон, Осоргин не сразу снял трубку. Он знал, кто это звонит. Телефон продолжал звонить, и Осоргин наконец взял трубку.
— Слушаю...
Голос, доносящийся из телефонной трубки, был старческий, усталый, но все еще властный, хорошо поставленный и грубый. Это был голос военного человека, привыкшего отдавать приказы.
— Осоргин, ты подлец. Если бы я мог, сорвал бы с тебя погоны. Мы рассчитывали на тебя, а ты, сволочь, поехал в полк и не дал танкам выйти с базы.
— Я выполнил свой долг — предотвратил бессмысленное кровопролитие.
— Сейчас многие предали. Но когда предают такие, как ты, поневоле начинаешь ненавидеть эту страну. Будь ты проклят.
В трубке раздались гудки отбоя. Осоргин с бледным, помертвевшим лицом опустился в кресло.
На следующий день Осоргин узнал, что человек, звонивший ему, застрелился. Это было страшное известие. Они никогда не были особенно близки в обычном обывательском смысле, но их связывало нечто большее. Они делали общее дело и одинаково понимали свой долг перед отечеством. Только теперь, в самом конце, между ними легла эта страшная черная пропасть, и они оказались по разные стороны. Теперь, после его самоубийства, проклятие, брошенное на пороге смерти, приобрело совершенно иное значение. Осоргин прожил слишком длинную жизнь, чтобы не знать цену таким вещам. В его душе возникло предчувствие несчастья. Единственное, что еще имело власть над генералом Осоргиным, — это страх за судьбу сына. Поэтому, когда возникло это ужасное, сосущее сердце предчувствие, он старался внушить себе, что это предчувствие собственной смерти. Но Осоргин чувствовал, что это не так или не совсем так. Когда он смотрел на фотографию Егора, стоявшую на письменном столе, то ему казалось, что в лице сына что-то неуловимо изменилось, как будто незримая тень проклятия все же коснулась его. Осоргин гнал от себя опасные, иррациональные мысли и чувства, пытался замкнуть предчувствие в себе, не позволял ощущению пришедшей в его дом беды пасть на Егора.
После той ночи Осоргин вдруг сразу стал больным, старым, одиноким человеком. Августовская буря, вынудившая старого генерала снова ввязаться в борьбу, сожгла весь запас жизненных сил. Разрыв с соратниками из старой гвардии и обвинение в предательстве добили его. Он был благодарен своему колли за то, что у него был предлог и обязанность выйти на улицу и не оставаться в пустой квартире наедине со своими предчувствиями и грызущей тревогой за сына.
Тот день выдался дождливым и ветреным. В луже на асфальте Осоргин увидел первые опавшие листья. Он чувствовал себя бесконечно усталым и даже сократил обычный маршрут прогулки. Промокший колли ничего не имел против.
Подойдя к дому, Осоргин увидел машину Командора, въезжающую через арку во двор. Он сразу понял, что Командор привез известия о Егоре.
Командор вылез из машины. Он не ожидал встретить Осоргина во дворе и собирался покурить, прежде чем подняться к генералу в квартиру. В руках у Командора были сигарета и зажигалка, увидев Осоргина, он погасил огонек зажигалки, не поднося его к сигарете. Лицо Командора, обычно жесткое, напоминающее лицо статуи конкистадора из музея на Волхонке, сейчас вдруг ослабело, обвисло горестными, виноватыми складками. Командор был сам на себя не похож.
Осоргин пронзительно, отчаянно всматривался в это лицо, по нему угадывая страшную весть.
— Алексей Федорович...
— Что с Егором? Он жив?
— Погиб.
Некоторое время Осоргин смотрел на лицо Командора, в сущности уже не видя. Он воевал, любил,
терял, хоронил — теперь выпал его жребий. «Дальше тишина».
— Кончено.
Осоргин медленно повернулся и пошел к лестнице, ведущей на высокий подиум перед дверями подъездов. Командор остался стоять на месте. Колли вопросительно ткнулся носом в его руку. Командор опустился на корточки, неловко сгреб пса и прижал к себе. Когда он снова поднял голову и посмотрел на Осоргина, поднимающегося по лестнице, у него вдруг возникло мистическое впечатление, что эта обветшалая лестница имперской башни уводит генерала из мира живых.
Осоргин упал в конце лестницы.
Со второго курса Женя начала работать в госпитале Бурденко ночной сестрой. И работа и учеба вошли в привычную колею. Ее подруга и соседка по комнате в общежитии Ирка не одобряла ее образ жизни, считала, что Женя зря тратит время, отклоняя ухаживания однокурсников, а главное — одного молодого доцента, неженатого, имеющего московскую квартиру и, похоже, самые серьезные намерения в отношении Жени.