Зуи опосредует одностороннюю мудрость дзен христианским смирением, предполагающим признание в себе человека. Оболочку обыденного «я» можно разорвать не молитвой или медитацией, а лишь действием, поступком, в котором и воплотится отрешенность от «я». Восточный идеал существования человека отвергается и утверждается западный[317]. Почувствовав глубину слов Зуи, Фрэнни переживает внутреннее перерождение и примиряется с миром.

Зуи не просто проповедник абстрактных идей, показывающий путь к истине. Он един со своим путем. Область деятельности, выбранная им, предполагает постоянное, каждодневное отречение от своего «я». Зуи — актер, постоянно вынужденный примерять на себе чужие личины и менять их. Профессия Зуи позволяет ему почувствовать неподлинность разных форм «я», обуреваемых идеями и желаниями. Принцип игры, на котором строится вся жизнь Зуи, предполагает непрерывное разрушение правил, концепций внешней культуры, навязывающей себя человеку, выход за пределы его личности. Свободная игра, которую осуществляет воображение, открывает новые возможности жизни, опрокидывая устойчивые стереотипы власти и принуждения. Достаточно вспомнить весьма комичную беседу Зуи, воплощающего идею игры, и его матери, стоящей на позиции здравого смысла.

За рассуждениями Зуи, его представлениями о человеке стоит особое понимание искусства. Наделенный творческим воображением, Зуи являет собой тот тип художника, который повествователь считает идеальным: художника, растворяющегося в своем материале, преодолевающего в пространстве виртуального мира свое эгоистическое «я». Таким художником становится и сам Бадди (повествователь), сочинивший повесть «Зуи». Парадокс повести заключается в том, что повествователь достигает в ней состояния самоотречения, в отличие от Бадди-героя, автора письма, адресованного Зуи. Сочинивший письмо Бадди совершает элементарную логическую ошибку, на которую Зуи тотчас же обращает внимание. Бадди-персонаж призывает брата-персонажа к самоотречению. Но в этом призыве он парадоксальным образом театрально утверждает свое «я», предписывая и поучая.

Бадди-персонаж выходит на первый план в повести Сэлинджера «Выше стропила, плотники». Здесь его голос полностью совпадает с голосом повествователя. Сэлинджер сохраняет в этом тексте поэтику прежних своих повестей, но в данном случае он очень обстоятельно разворачивает панораму действия. Повествователь (Бадди) подробно рассказывает о семействе Глассов, к которому он принадлежит, а потом читатель узнает предысторию женитьбы Симора.

Повесть открывает даосская легенда, которую Симор читает своей маленькой сестре Фрэнни, лежащей в коляске. Легенда рассказывает о мудреце Гао, обладавшем даром созерцать строение духа. Различия в материальных формах (он путает черного жеребца и гнедую кобылу) для него несущественны, ибо эти формы — всего лишь продолжение, следствие, временная оболочка вечной духовной сущности. Легенда устанавливает идеал, этический принцип, к которому по идее должен стремиться человек: способность ощущать насыщенную пустоту, откуда рождается все сущее, и уметь отрешиться от своего эгоистического «я» — идей, чувств, — привязанных к внешним формам мира. Однако реальность, куда нас тотчас же возвращает повествователь, показывает нам, что такого рода идеал вряд ли достижим. Осознание этой недостижимости заставляет Бадди глубоко страдать.

В повести внешний материальный мир выглядит избыточным. Вещи, предметы обступают героя-повествователя со всех сторон. Он теряется среди материальных форм и оказывается не в состоянии от них защититься — а это необходимо, поскольку вещи, да и все составляющие окружающего Бадди мира, выглядят враждебными, бесчеловечными. Поначалу Бадди всего лишь презрительно иронизирует по поводу препятствий, возникающих у него на пути: «Дня через три после получения письма меня выписали из госпиталя, выдав, так сказать, на поруки трем метрам липкого пластыря, обхватившего мои ребра. Потом началась напряженнейшая недельная кампания — надо было получить отпуск на свадьбу. Наконец я добился своего путем настойчивого заискивания перед командиром роты, человеком, по его собственному определению, книжным, чей любимый писатель, к счастью, оказался и моим любимцем: это был некий Л. Меннинг Вайнс. Нет, кажется, Хайндс. Но, несмотря на столь прочные духовные узы, связывавшие нас, я добился всего лишь трехдневного отпуска…»[318] Но затем Бадди отдает себя во власть мира, который терзает и мучает его: «В „сидячих“ вагонах поездов сорок второго года вентиляция, насколько помнится, была чисто условной, все было битком набито военной охраной, пахло апельсиновым соком, молоком и скверным виски. Всю ночь я прокашлял, сидя над комиксом, который кто-то дал мне почитать из жалости. Когда поезд подошел к Нью-Йорку в десять минут третьего в день свадьбы, я был весь искашлявшийся, измученный, потный и мятый, кожа под липким пластырем зверски зудела. Жара в Нью-Йорке стояла неописуемая»[319]. Все вокруг выглядит уродливым. Тело Бадди сотрясает кашель, уличная пыль забивается ему в легкие, солнце немилосердно палит, и, залезая в машину, герой больно ударяется головой о крышу. Бадди ненавидит окружающий мир и всеми силами пытается избавиться от его воздействия. Но именно ненависть не позволяет ему достичь дзенской отрешенности от действительности, привязывая Бадди к миру и замыкая героя в пределах его эгоистического «я». Бадди она подсознательно необходима, ибо он страшится одиночества: он даже скорее будет сидеть в машине среди недоброжелателей, чем выйдет из нее и останется один. Ненависть — это хоть какая-то форма контакта с миром, однако весьма травматичная для субъекта. Бадди испытывает боль, сталкиваясь с вульгарной материей, людьми, но получает от этого удовольствие, имея повод себя жалеть, погрузиться в мир своих эмоций, того эгоистического «я», которое следовало бы преодолеть.

Тот же противоречивый комплекс проблем обнаруживает и фигура Симора. Отчасти повесть «Выше стропила, плотники», как мы отмечали выше, и дает нам ответ на вопрос, почему Симор Гласс застрелился. В своем дневнике Симор признается, что не в состоянии отрешиться от материального мира, от своего человеческого «я». Внешний мир и эмоции раздражают его своей неподлинностью, но в то же время привлекают его. Симор влюблен в свою невесту, но опасается человеческого счастья. По той же самой причине он в детстве бросил камень в прелестную девочку Шарлотту, которая показалась ему слишком красивой. Бадди сочувствует Симору и воспринимает себя как его отражение.

Иное отношение к миру абсурдному, изначально не связанному с человеком, демонстрирует семейство Бервиков (лейтенант и его жена). Они в отличие от Бадди не тяготятся своим «я», а смело принимают решения, набрасывая схемы здравого смысла на пустоту. Мир в их представлении понятен, структурирован, целесообразен, и люди в нем неразрывно связаны тесными узами. Однако носителями высшей мудрости оказываются не они, равно как и не суровые аскеты Симор и Бадди. Им становится в повести загадочный глухонемой старичок в цилиндре. Этот персонаж безоговорочно принимает мир во всех его формах и одновременно пребывает в состоянии отрешенности: «Впервые за последние несколько минут я взглянул на маленького старичка с незажженной сигарой. Задержка в пути явно не трогала его. Очевидно, он установил для себя твердые нормы поведения на заднем сиденье машины — все равно какой: стоящей, движущейся, а может быть, даже — кто ее знает? — летящей с моста в реку. Все было чрезвычайно просто. Надо только сесть очень прямо, сохраняя расстояние от верхушки цилиндра до потолка примерно в четыре-пять дюймов, и сурово смотреть вперед, на ветровое стекло. И если Смерть каким-то чудом проникнет сквозь стекло и придет за тобой, то ты встанешь и пойдешь за ней сурово, но спокойно. Не исключалось, что можно будет взять с собой сигару, если это старая гавана»[320]. Старичок ничего не говорит, но его жесты оказываются красноречивее любого пафосного монолога[321]. Сэлинджер не доверяет слову, которое в европейской культуре стало слугой разума (эгоистического «я») — оно отсылает к материальной форме, присутствию и не в состоянии передать сущность жизни, пустоту, из которой рождается материальная форма. Поэтому истина оказывается бессловесной. Слово не может быть подлинным средством коммуникации (не случайно Симор не любит писать писем), оно не сближает людей, а, напротив, разделяет их. Единства можно достичь через немой жест отречения. В финале Бадди решает (но не решается) послать Симору окурок сигары и чистый лист бумаги вместо пояснения.

вернуться

317

Wiegand W. The Cures for Banana Fever // Salinger. A Critical and Personal Portrait. P. 134.

вернуться

318

Сэлинджер Дж. Д. Указ. соч. С. 231.

вернуться

319

Там же.

вернуться

320

Сэлинджер Дж. Д. Указ. соч. С. 247.

вернуться

321

Hassan I. The Rare Quixotic Gesture // Studies in J. D. Salinger. P. 141–142.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: