2.2.4. Ничем не омраченную позитивность Пушкин атрибутирует ожиданию назначенного полового акта, предвкушению обговоренной встречи с возлюбленной, т. е. моменту самого последнего препятствия на пути к беспрепятственному осуществлению любви: «…я весь горю желаньем, Спеши, о Делия! свиданьем, Спеши в объятия мои» («К Делии», I, 272).

2.2.5. Нехватка любовного темперамента оценивается выше, чем избыток сексуальной энергии; Пушкин возводит эту нехватку в условие, без которого не было бы подлинного наслаждения: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем <…> О, как милее вы, смиренница моя! <…> Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна <…> И оживляешься потом всё боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!» (III-1, 213).

2.2.6. Изнеможение от любви, сексуальная опустошенность составляют для Пушкина предмет описания, равноценный половому акту: «Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина. Склонись ко мне главою нежной, И да почию безмятежный…» («В крови горит огонь желанья…», II-1, 442).

2.2.7. Когда в пушкинской поэзии лирический субъект без каких бы то ни было оговорок рисуется как воплощающий собой вожделение и тем пробуждающий встречное желание у женщин (например, в послании «Юрьеву»: «Я нравлюсь юной красоте Бесстыдным бешенством желаний», II-1, 139–140), тогда фоном к, этому оказывается обращение к alter ego, к другу, который отвергает любовь, полностью бесстрастен и в этом бесстрастии достигает высшего счастья: «Пускай желаний пылких чужд, Ты поцелуями подруг Не наслаждаешься <…> И счастлив ты своей судьбой» (II-1,139).

2.2.8. Наконец, еще один вид счастливой любви в лирике Пушкина — это соблазнение возлюбленной поэтическим творчеством, находящим в женщине эротический отклик: «…мои стихи, сливаясь и журча, Текут, ручьи любви, текут полны тобою <…> и звуки слышу я: Мой друг, мой нежный друг… люблю… твоя… твоя!..» («Ночь», II-1, 289). Сублимирование сексуальности у одного из партнеров десублимируется вторым. Реальное чувство приходит в ответ на эстетизированную эмоцию. Поэтическое, искусное подменяет собой мужское, телесное (ср. сублимационную тему в послании «Жуковскому» = «Когда к мечтательному миру…»: «Блажен, кто знает сладострастье Высоких мыслей и стихов», II-1, 59).

2.3. Итак, любовь в поэзии Пушкина либо наталкивается на препятствие (2.1), либо, если она успешна, изображается в совмещении с каким-либо аннулированием любви[27]: доступность женщины тогда оборачивается фикцией (2.2.1); сменяет собой случившуюся было потерю сексуального объекта (2.2.2); имеет ненадежный характер (2.2.3); отодвигается в будущее, пусть и ближайшее (2.2.4); достигает высшей точки вопреки тому, что у возлюбленной нет воли к физической близости (2.2.5); утомляет мужчину (2.2.6); представляет собой мотив, который сочетается в тексте с прямо противоположным ему мотивом отказа от обладания женщиной (2.2.7); следует из того, что лирический субъект олитературил свою страсть (2.2.8)[28].

Некоторые эротические стихотворения Пушкина могут показаться при беглом чтении полностью лишенными следов кастрационного страха. Таково, в частности, «Торжество Вакха», утверждающее ничем не ограниченную всеобщую половую свободу. Однако метафорика этого текста не оставляет сомнения в том, что и здесь Эрос исподволь подвергается аннулированию. Пушкин (архетипическим образом) уравнивает любовь с битвой (= смертью)[29]: «Поют неистовые девы; Их сладострастные напевы В сердца вливают жар любви <…> Эван, эвое! Дайте чаши! Несите свежие венцы! Невольники, где тирсы наши? Бежим на мирный бой, отважные бойцы!» (II-1, 55). Метафорическое тождество любви и смерти — один из инвариантов пушкинской лирики: «Мы же — то смертельно пьяны, То мертвецки влюблены» («Из письма к Вульфу», II-1, 321). Сама чрезмерность эротического возбуждения в «Торжестве Вакха» имеет кастрационное значение: личность, подвластная кастрационному комплексу, нуждается, дабы приблизить себя к сексуальному объекту, в экзальтации, в самозабвении, вызываемом опьянением и участием в коллективных действиях.

3. Кастрационная логика

3.1.1. Характер, берущий начало в кастрационном комплексе, распространяет (как и любой прочий психотип) свои особенности на окружение — мыслит всякую признаковость в виде преобразуемой в беспризнаковость. Кастрационный характер строит модель мира, подчиненную логике иррефлексивности[30], согласно которой предметы не тождественны самим себе: х ≠ х, т. е. х = ((х) & (-х)).

Для опознания литературного текста в качестве реализации кастрационного комплекса вовсе не обязательно, чтобы в произведении имелся персонаж, карающий другого персонажа за совершение того или иного эротического действия.

Такого рода наказание, впрочем, регулярно встречается в творчестве Пушкина. Вспомним хотя бы сюжет «Цыган», смерть Дон Гуана от руки ожившей Статуи в «Каменном госте»[31], арест Гринева в «Капитанской дочке» за посещение им лагеря мятежников, побужденное любовью, покупку тела Клеопатры ценою жизни в «Египетских ночах» или отсекание бороды у похитителя невесты в «Руслане и Людмиле», которое соблазнительно трактовать как ближайшую символизацию оскопления, замещающую первичные половые признаки вторичным. В неподцензурной поэзии («Гавриилиада») наказание кастрацией за половой акт изображается без обиняков, т. е. минуя запреты, которыми Über-Ich облагает художественное творчество:

По счастию проворный Гавриил
Впился ему в то место роковое
(Излишнее почти во всяком бое),
В надменный член, которым бес грешил.
Лукавый пал, пощады запросил…
(IV, 133)

Однако в тех обстоятельствах, когда кастрационный характер доминирует в культуре, когда он возлагает на себя ответственность за ту новую форму, в какой культура выражается, когда происходит экспансия кастрационной фантазии, он не вправе ограничиться лишь в наибольшей степени соответствующим ему построением текстов, а именно таким, которое несло бы в себе идею преступности и наказуемости полового акта. В роли культурогенного кастрационный характер обязан переосмыслить на свой лад по возможности все трансисторическое содержание мировой литературы, в том числе даже, как мы старались показать, мотив счастливой, результативной любви. Чтобы исполнить культуропорождающую миссию, психотип, фиксированный на кастрационном страхе, преобразует по законам кастрационной логики то, что прежде ей не было подвластным, и превращает любой элемент в картине мира в «оскопляемый» — в иррефлексивный, в обладающий и одновременно не обладающий признаковым содержанием[32]. Психическое становится логическим. В свою очередь, логическое не выходит за пределы, положенные кастрационному характеру.

3.1.2. Под предложенным утлом зрения следует различать прямые и косвенные отражения кастрационного комплекса в литературе романтизма.

К первым из них относятся в творчестве Пушкина, помимо только что названного мотива наказания за любовь, многие иные мотивы — ср., среди прочего, сюжет поэмы «Царь Никита и сорок его дочерей», открывающейся описанием врожденной кастрированности («Одного не доставало. Да чего же одного? Так, безделки, ничего. Ничего иль очень мало. Всё равно не доставало», II-1, 248) и завершающейся рассказом об обретении детородных органов, которые тем не менее ведут жизнь, отдельную от тела («Как княжны их получили, Прямо в клетки посадили», II-1, 254)[33]. В этом же ряду стоят и такие тексты, как эпиграмма на М. Ф. Орлова (ее героине, Истоминой, нужен микроскоп, чтобы разглядеть половые органы любовника[34]), или обсценная поэма «Тень Баркова» (если она действительно принадлежит Пушкину[35]), герой которой время от времени теряет половую силу, или стихотворение «Фиал Анакреона», показывающее бога любви без подобающих ему атрибутов: «…резвясь, я в это море Колчан, и лук, и стрелы Всё бросил не нарочно, А плавать не умею…» (I, 230–231); ср. вторую редакцию: «…и факел Погас в волнах багряных…» (I, 401).

вернуться

27

О приеме совмещения у Пушкина см. также: А. К. Жолковский, Инварианты Пушкина. — Труды по знаковым системам, 11 (Семиотика текста), Тарту 1979, 16 и след.

вернуться

28

Ср. наблюдение Б. М. Гаспарова о позиции, которую занимает в поэзии Пушкина муж: «Характерным атрибутом роли „супруга“ является пассивность его супружеской роли. Данная черта педалируется во всех без исключения вариантах данной роли, проявляя себя в различных модусах — от мрачно-торжественного до двусмысленно-комического. „Супруг“ пребывает в отдалении, в состоянии статуарной неподвижности, являя собой как бы лишь абстрактный, мертвый символ супружеской власти — символ, который легко заподозрить в том, что он „ничего не значит“. Такая ситуация провоцирует посягательство со стороны „пришельца“, как будто гарантируя успех его попытки» (Б. М. Гаспаров, Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка (= Wiener Slawistischer Almanach, Sonderband 27), Wien 1992,305).

вернуться

29

В психоаналитических исследованиях литературы неоднократно указывалось на кастрационный смысл этой метафоры — см., например: D. Rancour-Laferriere, All the World’s a Vertep…, 356 f (здесь же литература вопроса).

вернуться

30

О романтической иррефлексивности см. подробнее: И. П. Смирнов, Диахронические трансформации литературных жанров и мотивов (= Wiener Slawistischer Almanach, Sonderband 4), Wien 1981, 92 ff, 100 ff, 216 ff.

вернуться

31

Ср.: Henry Kucera, Puskin and Don Juan (1956). — In: Russian Literature and Psychoanalysis, ed. by D. Rancour-Laferriere, Amsterdam, Philadelphia 1989, 123 ff.

вернуться

32

Начало такому осмыслению Пушкина положил М. О. Гершензон (Мудрость Пушкина, М., 1919): «Самый общий <…> догмат Пушкина <…> есть уверенность, что бытие является в двух видах: как полнота и как неполнота, ущербность» (14).

вернуться

33

Ср. подробно об этой поэме: Г. А. Левинтон, Н. Г. Охотин, «Что за дело им — хочу…» — Литературное обозрение, 1991, N 11, 28 и след. Ср. выявление кастрационного смысла пушкинского творчества применительно к «Сказке о золотом петушке»: Михаил Безродный, «Жезлом по лбу». — Wiener Slawistischer Almanach, 1992, Bd. 30, 23–26.

вернуться

34

См. об этой эпиграмме: Anthony Cross, Pushkin’s Bawdy; or, Notes from the Literary Underground. — Russian Literature Triquarterly, 1974, № 10, 216–217.

вернуться

35

Авторство Пушкина сомнительно, вопреки мнению многих авторитетов. В «Тени Баркова» заглавный персонаж помогает расстриге-попу избежать кастрации, которую обещает ему игуменья. В пушкинском «Монахе» повествователь вначале напрашивается на помощь Баркова, но затем отказывается от нее: «А ты поэт, проклятый Аполлоном, Испачкавший простенки кабаков. Под Геликон упавший в грязь с Вильоном. Не можешь ли ты мне помочь, Барков? С усмешкою даешь ты мне скрыпицу, Сулишь вино и музу полдевицу: „Последуй лишь примеру моему“. Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму, Я стану петь, что в голову придется. Пусть как-нибудь стих за стихом польется» (I, 9). «Монах» представляет собой, таким образом, прямую полемику с «Тенью Баркова». Впрочем, кто бы ни был автором «Тени Баркова», фактом остается распространенность кастрационной мотивики в порнографическом искусстве романтизма, начиная с творчества участников «Арзамаса». Мы находим ее и в «Опасном соседе» В. Л. Пушкина (где половой акт прерывается дракой, в результате которой рассказчик зарекается посещать увеселительные дома: «В тоске, в отчаяньи, промокший до костей, Я в полночь, наконец, до хижины моей, О милые друзья, калекой дотащился» (Поэты 1790–1810-х годов, Ленинград 1971, 672)), и в анонимном «Луке Мудищеве»: «Но тут Матрена изловчилась, Остатки силы напрягла, В муде Мудищева вцепилась И два яйца оторвала» (цит. вариант из: И. Барков, Девичья игрушка, С.-Петербург 1992, 168–169; о том, что эта поэма была создана в 1830-х гг., см.: К. Тарановский, Ритмическая структура скандально известной поэмы «Лука». — Литературное обозрение, 1991, № 11, 35–36).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: