В эти же дни Врубель увиделся с другом своей юности — Серовым. «Я с ним только не стесняюсь, но удовольствия прежнего уже не нахожу» — так Врубель характеризовал свои впечатления от Серова после их встречи в Киеве. В свою очередь Серов, как заметил тогда Врубель, «разевал рот» на его «гомеризм». Но новая встреча Врубеля и Серова оказалась приятна обоим, их отношения показались нужными обоим, и, видимо, в этом была «виновата» Москва, московская художественная среда и атмосфера, в которой стали развертываться и складываться их отношения…
Немаловажную роль в этом новом «контексте», видимо, играл Коровин. Коровин с Серовым уже очень сошлись друг с другом и со смехом рассказывали, что в доме Мамонтова их называют «Артур и Антон» или «Серовин».
И теперь Врубель, кажется, готов был дружить не отдельно с Костей Коровиным и отдельно с Валентином Серовым, а именно с «Серовиным». Отношения, цементирующие то целое, что прозвали «Серовиным», складывались тем более сложно, что составляющие это целое два друга были очень разными — молчаливый Серов, невозмутимо роняющий точные, афористические замечания, бескомпромиссно справедливый, исполненный чувства ответственности, и весь искрящийся весельем, артистичный до мозга костей и бесшабашный, «безответственный» Коровин (не случайно поначалу Серов не импонировал Коровину, казавшись угрюмым и озабоченным, сумрачным и скучным человеком). И, может быть, если в 1889 году личность «Серовин» сформировалась окончательно, то в этом свою роль сыграла новая дружба с Врубелем. Теперь, когда союз двоих превратился в триумвират, их отношения обогатились, тем более что Врубель противостоял и каждому в отдельности и им обоим вместе.
Начало этой дружбе было положено прочное, ибо по приглашению Коровина Врубель поселился у него в мастерской на Долгоруковской улице, и Коровин вместе с Серовым с некоторым изумлением наблюдали «панские» замашки Врубеля, его любовь к духам, его презрение к бытовой прозе, его визионерский склад души. («Да, мы, брат, с тобой утюги», — со вздохом говорил Серов Коровину, глядя на Врубеля.) А Врубель не без интереса наблюдал Коровина, его «природную», напротив, совсем нецивилизованную натуру, его детскую непосредственность, его трогательную заботу о прирученной мыши и оттаивал в атмосфере артистической богемы, царившей здесь.
Врубель приехал, можно сказать, «с корабля на бал». Год назад, в декабре 1888 года, на конкурсе Общества любителей художеств Серов получил первую премию за портрет Веры Мамонтовой, Коровин — за картину «За чайным столом» — вторую.
В этом, 1889 году Серов успешно участвовал на выставке того же Общества — портретом Маши Симонович и пейзажем «Пруд», написанными в Домотканове. Коровин же экспонировался на выставке передвижников, показав написанную во время путешествия по Испании картину «Испанки» («На балконе. Леонора и Ампара»), и был полон творческого задора. Вместе с другими молодыми художниками — участниками передвижных выставок он своим искусством собирался влить живую свежую струю в Товарищество, своими живописными идеями он готовился опровергнуть доктрины стариков и сказать новое веское слово в русской живописи. Он прекрасно видел, что его творческие устремления не всегда принимали всерьез не только старики передвижники, но в кругу людей, любивших и опекавших его, были такие, которые считали его бездельником, очаровательным шалопаем, этюды же его казались этим людям «ничтожными» (можно назвать хотя бы супругу Поленова — Наталию Васильевну). Но Коровин не унывал, уповая на будущее.
Впрочем, Серову в этом отношении везло ненамного больше. Он не мог не замечать, что Елизавета Григорьевна Мамонтова — для него вторая мать — не без скепсиса наблюдала его трудную работу над портретом ее дочери, а этот портрет, удостоенный премии на конкурсе выставки Общества любителей художеств, вызвал многочисленные нарекания в газете за неряшество живописи.
Как бы то ни было, эти двое молодых художников — Серов и Коровин, приобщив Врубеля к недавним событиям своей творческой биографии, вместе с тем дали возможность ему почувствовать, что в Москве есть современная художественная жизнь, есть события в ней, есть художественная борьба.
А Врубель был весь полон жажды этой борьбы.
Уже мастерская в доме Червенко, их творческое сосуществование — его, Коровина и Серова — в ней, его причастность к союзу «Серовин» должны были дать ему эту возможность, обещали ее.
Тепло и душевность Коровина, его лукавый юмор, его постоянная готовность к игре и шутке в жизни безусловно нравились Врубелю. Но он никак не мог принять его отношения к живописи. «Впечатление» — вот слово, которое Коровин употреблял особенно часто. Мимолетность этого впечатления, его непосредственность, в которой, по его мнению, и заключена правда. И вера Коровина и Серова в то, что можно в холсте уловить и передать точно, натурально краски натуры, их погоня за воздухом и светом, которые готовы были поглотить форму. Это Врубель видел в многочисленных этюдах Коровина, которые тот писал, примостившись на подоконнике, из окна своей мастерской, своей квартиры — кусочек неба, двор, зацветающее дерево.
Говоря в связи с этим: надо «изловчиться к правде», Коровин имел в виду краткость, меткость и своеобразную «игру» живописной речи. Но, казалось, он не испытывал в должной мере ответственности перед предметной формой, ее многоклеточностью, перед ее сложнейшими изгибами. Пресловутая «скоропись» Коровина! Скоропись кистью, когда лишь где-то маячит, тает, лишь подразумеваемая, как намек, всегда приблизительная, основа, строй этой формы. А знает ли Коровин, что такое конструкция, знает ли он, что такое пластические законы формы, созданные природой вовек, которые, конечно, открываются далеко не всякому художнику, знает ли он, что такое «культ глубокой натуры», а не мимолетная правда? Этот вопрос вызывала даже его картина «Испанки» — изящная вещица, но слишком «натурально», как казалось Врубелю, без подъема исполненная. Эти недостатки Врубель видел и у Серова в портрете Маши Симонович, и тем острее, что с особенным чувством тепла вспоминал модель, глядя на этот портрет, вспоминал вечера у Симоновичей и состязания с Серовым. Игра солнца, света, воздуха на лице Маши… Видно, как много труда положил Серов на то, чтобы передать все это, и гордился, что ему удалось схватить правду натуры. Но разве в этом дело? Нет, Серов забыл о том «культе глубокой натуры», который он так преданно исповедовал в Академии. Впрочем, быть может, тогда они просто не осознавали, до какой степени в разные стороны устремлялись их дороги. Они казались друг другу единомышленниками. Но теперь…
Врубель не устает повторять: «рисунок, рисунок, рисунок…», «Все время рисуй», «Не умеешь рисовать», «Срисовываешь, а не рисуешь»… Это он говорит, конечно, не Коровину. Ему бесполезно об этом говорить. Он не думает вообще о рисунке. Ему все, связанное с рисунком, все те правила, которые Врубель полюбил в Академии и разрабатывал позже и продолжает развивать теперь, кажутся «ерундой», «мертвечиной». О рисунке Врубель говорит, адресуясь к Серову, и тем более к нему, что за ним уже закрепилась слава прекрасного рисовальщика и он, видимо, сам считал, что умеет рисовать. А разве он, Серов, мог бы, например, нарисовать вытянутые женские руки, сложенные вместе, — три пары женских рук, живущих вместе с воздухом вокруг них, таявших в нем, при этом сохраняя свою форму? Разве он мог бы выразить боттичеллиевскую музыку линий подобного мотива! У Врубеля не было сомнения — Серову это не под силу, несмотря на то, что они вместе провозгласили в Академии «культ глубокой натуры»! Попробовал бы он нарисовать просветы воздуха в ветвях! И где в рисунке Серова энергия, напряженность, натиск на натуру? По мнению Врубеля — они отсутствуют. Истинное проникновение, истинную глубину, истинную творческую волю, натиск он находил только в своем «способе». «Правда», «правда» — Коровин и Серов это все время повторяют. Что такое правда в искусстве? Где проходит граница между правдой жизни и правдой искусства? Разве это одно и то же? Передать натуру нельзя и не нужно. Нужно передать ее красоту! Истинное выражение натуры — воплощение божественной красоты!' Вот «культ глубокой натуры», который он начал исповедовать еще в Академии и будет исповедовать всю жизнь!