– Он был способным драматургом, но ему захотелось славы поэта – и тут он кончился!
Захотелось славы… Стоп! Да почему б в самом деле не допустить участие такого мощного двигателя, как самолюбие литератора – или подсознательную уверенность, что ты способен на большее?!
Среди горького вспоминаю – опять – забавное.
В свою благополучную пору Галич живал в Париже – как сосценарист советско-французского фильма о Мариусе Петипа (ужасного!). И среди рассказов о пребывании там, обычно перебиваемых Нюшей: «Давай, давай, расскажи про своих мидинеток!» (знала, что говорила), был такой.
Вообразим: ресторан… Не упомню, какой именно, но облюбованный русскими эмигрантами первой, белой волны. Кто-то из «бывших» пригласил туда Галича, и тот, подсев под конец к пианино, напел что-то из своего. Твердо помню, что, в частности, романс о Полежаеве: «Тезка мой и зависть тайная… Ах, кивера да ментики…» После чего к нему подошел очень красивый старик, сказал нечто лестное и удалился.
– Кто это? – спросил Галич.
– Феликс, – ответили ему с такой интонацией, словно плечами пожали: сам, что ль, не догадался?
– Какой Феликс? – в свою очередь глупо спросил Галича я.
– Юсупов, – потупился Саша.
А потом, узнав, что убийца Распутина, страдая психическим заболеванием, в эти годы не покидал квартиры, я понял: выдумал! И как восхитительно выдумал!
Это ведь как у Булгакова в «Записках покойника». Аристарх Платонович, шаржированный Немирович-Данченко, изъявляет в письме, присланном из Индии, свои претензии к Гангу: «По-моему, этой реке чего-то не хватает». Что очаровательно – вопреки язвительным намерениямавтора, Немировича на дух не переносившего: естественный жест режиссера-художника, для кого сам Божий мир нуждается в улучшении. В режиссуре.
Так и здесь. Все-все замечательно. Париж! Ресторан с реликтовой клиентурой! Но – чего-то не хватает. Чего? Кого? Бунин умер, Набоков уехал – пусть будет Феликс Юсупов.
(Не удержусь от того, чтоб не добавить, сколь это ни сверхочевидно: способен ли Саша вообразить в этот миг, что ему придется лежать на том же парижском кладбище, где лежит Бунин? Может быть, и Юсупов? – спрашивал я в первом издании этой книги. Оказывается – да И между прочим, будь моя воля, там бы ему и остаться: перенесение праха на отвергнувшую своих покойников родину по большей части выглядит лицемерием. Попыткой задним числом исправить историю. Нет уж, пусть покоятся там, где упокоились, по крайней мере будя этим нашу память, поддерживая в нас чувство исторической вины.)
Славы захотелось… Да если и так! Если – поначалу – всего только ревность, то самое, слышанное мною от Галича: «Булат может, а я не могу?» И вот – ночью, в «Красной стреле», следующей в Питер, на день рождения Юрия Германа, рождается песня, первая из настоящих, сразу – шедевр: «Леночка».
А утром мчится нарочный ЦК КПСС
В мотоциклетке марочной ЦК КПСС.
Он машет Лене шляпою,
Спешит наперерез –
Пожалте, Л. Потапова,
В ЦК КПСС!
Сама косноязычная аббревиатура, подобная заиканию, с изяществом, «как бы резвяся и играя», преображена в озорной рефрен…
«Косноязычная» – это сказалось не зря. Чудо Александра Галича – в том, что он сделал поэзией само косноязычие нашей речи. Нашего сознания. Существования нашего. И аналогии тут – тот же Эрдман, в чьем «Самоубийце» обыватель, предназначенный автором на осмеяние, как наубой, вдруг дорастает до трагического монолога: «Дайте нам право на шепот». («Право на отдых» – назовет Галич песню о психе-братане и Белых Столбах.)
И конечно, Зощенко.
«Фольклор городской интеллигенции», – замечательно сказал о песнях Булата Окуджавы Александр Володин. А Галич? Он, куда больше ориентированный на городской, «мещанский» романс? Может быть, фольклор дляинтеллигенции? Ибо в его стихах – будь то песни про Клима Петровича, «Больничная цыганочка» или «Тут нам истопник и открыл глаза» – непременно есть нечто, как раз и составляющее прямую обязанность интеллигенции: понимать, чтб делают власть и история со «средними людьми», как Зощенко именовал постоянных своих персонажей.
Но чтобы это понять, надо было дать «среднему» слово.
В этом смысле Галич, блестящий версификатор, прошедший школу стихотворства у лучших, избранных мастеров и на пятерку с плюсом сдавший экзамен, – не столько сын, сколько пасынок русской поэтической традиции. Это при том, что сам он упрямо не соглашался с такой степенью полуродства, порою (не всегда, не всегда) доказывая родство кровное; тогда рождались «Гусарская песня» – о Полежаеве – или «Петербургский романс» («…От Синода к Сенату, как четыре строки»). Вещи прекрасные, а все ж не они сделали Галича Галичем.
Его традиция – русская проза.
Дать слово «среднему человеку»… Это еще не то что вложить в уста ему личное местоимение «я»: «У жене моей спросите, у Даши, у сестре ее спросите, у Клавки…» (или то «я», которое родило обвинения в узурпации судьбы: «Ведь недаром я двадцать лет протрубил по тем лагерям»). Надо было стать его словом.
«…Потому что у природы есть такой закон природы…» «Но хором над Егором краснознаменный хор краснознаменным хором поет – вставай, Егор!» Это – Галич.
Вот – Зощенко:
«Которые были в этом вагоне, те почти все в Новороссийск ехали.
И едет, между прочим, в этом вагоне среди других вообще бабешечка. Такая молодая женщина с ребенком.
У нее ребенок на руках. Вот она с ним и едет.
Она едет с ним в Новороссийск. У нее муж, что ли, там служит на заводе.
Вот она к нему и едет.
' И вот она едет к мужу»…
И т. д. – еще долго! «И вот она едет в таком виде в Новороссийск…Едет она к мужу в Новороссийск…И вот едет эта малютка со своей мамашей в Новороссийск. Они едут, конечно, в Новороссийск…»
Одуреешь! По крайней мере, не сразу заметишь, что это косноязычие держит повествование со строгостью балладного строя. Сами повторы нужны, как нужен шест идущему через болото. Они – опора нетвердой мысли и, пуще того, самозащита от враждебности мира, который для «средних», то есть обыкновенных, нормальных, людей сам меняется чересчур радикально и отменяет все то, чем привыкли жить они.
Не ощутив этого, написал бы Галич свое «Размышление о том, как пить на троих»?
Один – размечает тонко.
Другой – на глазок берет.
И ежели кто без толка,
Всегда норовит – Вперед!
Оплаченный процент отпит
И – Вася, гуляй, беда!
Но тот, кто имеет опыт,
Тот крайним стоит всегда.
Он – зная свою отметку,
– Не пялит зазря лицо.
И выпьет он под конфетку,
А чаще – под сукнецо.
Такая осведомленность в деталях, понятно, вызывала дружеские подшучивания: изучил процедуру! Но сама процедура – что значит?
Но выпьет зато со смаком,
Издаст подходящий стон
И даже покажет знаком,
Что выпил со смаком он!
…И где-нибудь, среди досок,
Блаженный, приляжет он,
Поскольку – Культурный досуг
Включает здоровый сон.
В общем: «Не трожьте его! Не надо! Пускай человек поспит!» Дайте ему «право на отдых», «право на шепот», на отдельное, частное существование, на отдельные, частные желания и потребности. Дайте возможность саму несчастную его безбытность преобразить в подобие быта, самоза- щитно украсив ее каким-никаким ритуалом…
Задаюсь, кстати, вопросом, увы, запоздалым и безответным: не использовал ли здесь Галич – скорее всего, подсознательно – историю, слышанную им, как и мной, в доме Анатолия и Галины Аграновских, общих наших друзей? (Галя потом включит ее в свою книгу воспоминаний.) А именно – переданные ее отцом, писателем Федором Каманиным, рассуждения его родителя, деревенского печника:
«Вот, Хведя, в чем вопрос: я печку сложу в Бытоши, расчет получу, куплю гостинцев матери и детям. Себе чекушку и селедку, сяду под ветлой, помнишь ветлу под Бытошью, молнией разбитую, выпью, закушу. Положу раскладку под голову и засну. Кто мимо пройдет, никто не тронет, видят – печник спит. А пущай Сталин так лягет…»