Когда он пел про Колыму, меня передергивало. Вот за этим столиком, за бутылкой хорошего коньяка, в компании столичных интеллигентов, с пачкой «Мальборо» и -в замшевом пиджаке. Что-то здесь совсем не вязалось с телогрейкой зека. Пиджак, вероятно. Мешал пиджак».
Кажется, еще чуть-чуть – и станет возможным арбу- зовское: «мародер»!
«Да и интеллигенты, – продолжает Гребнев, – надо сказать, были хороши. Эти вот бородатые физики, что с некоторых пор повадились к нам на посиделки, хлебом их не корми – дай послушать крамолу, – днем они (опять же днем) благоразумно трудились в своих секретных «ящиках» и получали свои ордена за мирный и немирный атом.
Тут есть, конечно, предмет для спора. Я считал, что для прогресса, для общественного мнения, для движения от несвободы к свободе, в конце концов, такие легальные произведения, умные и честные, как, скажем, «Пять вечеров» или «Назначение» Володина, значат гораздо больше, чем запретные стихи и песни в узком кругу. И конечно, шокировала двойная жизнь, вот это циничное использование профессии, к которой я и мои друзья относились, как к делу жизни».
Предмет для спора действительно есть. И в том, может быть, главном смысле, что в конечном счете и «Пять вечеров», и «Июльский дождь», и песни Галича – все это было искусством сопротивления: несвободе, бесчеловечности, хамству, вообще – хаосу, в котором дурная власть есть не более, хоть и не менее, чем составляющая часть. И в том, что касается судьбы самого Галича.
«От Галича в конце концов потребовали жертвы. Он не был к ней готов». Нет, как раз оказалось и подтвердилось: готов.
«Он не был диссидентом, он не хотел им быть», – но в том-то и дело. Не хотел, а заставили, причем лишь во вторую очередь заставила власть, в первую же – чудесно явившийся и расцветший дар. Впрочем, линия судьбы, подчинившей себе Сашу Галича, в частности, сведшая его с Сахаровым (вот только Солженицын заставил его горько, по-детски обидеться, когда отказался знакомиться с ним), прочерчена не им и давно:
Не я пишу стихи.
Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Пастернак, из Тициана Табидзе.
Не сказать, чтобы сомнения, не отпустившие Гребнева, обходили самого Галича стороной, не затрагивая; так, например, еще до отъезда на Запад, на каком-то здешнем полулегальном сборище, его прямо и не без коварной подначки спросили: не стыдится ли он того, что писал до!
Не стыжусь, ответил он, работа есть работа, другой я не знаю, но ни в единой строке, которую я когда-либо написал, я не погрешил против Бога. Между тем тот же вопрос, как видно, сидел в нем, и однажды в Малеевке, где показали фильм по его сценарию, Галич обеспокоенно осведомился:
– Ребята, скажите честно, там нет подлости?
Обеспокоенность как будто имела резон, фильм был
тот самый «Государственный преступник», где сотрудники КГБ с лицами обаятельнейших советских актеров ловили… Нет, все же не внутреннего врага, а карателя из СС. Так что мы имели возможность честно ответить:
– Успокойся, подлости нет. Фильм просто дерьмовый.
Да и легендарная «Матросская тишина», пьеса, с которой собирался начать свой славный путь ефремовский «Современник», – даже она, запрещенная главным образом, ежели не единственно, из-за «еврейской темы», была, в сущности, образцово советским произведением. Образцово! Не софроновско-суровская стряпня, компрометирующая своей бездарностью самих заказчиков, а то, что представляет советский строй способным самокритически разобраться и со своим гулаговским прошлым, и с неизжитым антисемитизмом. Короче – облагороженным.
Во всяком случае, когда Галич дал мне прочесть «Матросскую тишину» – уже годы спустя после несостоявшейся премьеры, – я, чем не горжусь, отозвался бесцеремонно:
– Это о том, что евреи любят советскую власть не меньше, чем все остальные.
Он удивился. Но не обиделся – и, полагаю, не потому лишь, что время притупило боль от неудачи любимой и, разумеется, лучшей из его пьес. (Не притупило – в поздней прозе «Генеральная репетиция» боль вспыхнула снова.) Просто моя непохвальная прямолинейность могла даже польстить авторскому честолюбию умного человека.
Уже были великие песни. С уровня, на который поднялся, взлетел их автор, на прежнее можно было смотреть снисходительно.
И все-таки – что же он создал, чем поразил, когда уже миновало дои еще не настало после?
…Где-то в конце шестидесятых сидим с Галичем все в той же Малеевке, возле пруда, и я вижу: от шоссе идет, направляясь к нам, незнакомец – остроносый, поджарый, седой, удивительно похожий на Эраста Гарина. (Потом я узнаю: скорее, наоборот, это Гарин, еще в молодости зачарованный им, невольно стал ему подражать, присвоив даже манеру речи; заикание и то перенял.)
В общем, мой друг Саша встает – тоже как зачарованный – и, ни слова мне не сказав, уходит навстречу пришельцу.
– Кто это? – спрашиваю, дождавшись его возвращения.
– Николай Робертович Эрдман, – ответствует Галич с безуспешно скрываемой гордостью. И добавляет показательно скромно: – Зашел меня навестить.
В этот момент я еще не могу осознать, что разом вижу людей, которым в творческой их судьбе уже удалось сыграть роль антиподов (о чем – чуть позже). Тем более – где ж догадаться, какое, напротив, редкое сходство обнаружится в переломах их судеб?
Чтб решило судьбу Галича как изгоя и эмигранта?… Нет, не так: чтб поставило запятую в им самим предрешенной судьбе («Не я пишу стихи»)?
Некий актер свободолюбивой «Таганки» женился на дочке партбюрократа и, забывшись, с кем отныне ведется (или, что хуже, в своем молодежном цинизме ерничая и дразнясь), в час свадебного пиршества запустил магнитофонные записи песен Галича. После чего будто бы прозвучало:
– Ах, вот что поет ваша интелли-хэн-ция!…
И – приказ тестя, члена Политбюро, принять меры.
Впрочем, это тогда, в ту самую пору, рассказав мне эту историю, Саша попросил не разглашать имени актера – дескать, он не со зла. Теперь секрета здесь нет, тем паче актер, а ныне и режиссер, Иван Дыховичный, уже сам вступил в телеполемику с данной версией: никаких записей не крутили, не было этого.
Может быть. Не знаю. Даже то, что я слыхал от одного из бывших на исторической свадьбе: было, не придает мне решимости отказать артисту в доверии. Но когда Дыхович- ный не без сарказма отвергает саму возможность и само желание тестя, Д. С. Полянского, вмешиваться в судьбы такой – для него – мелкоты, как Галич («не его уровень»), тут доверие иссякает. Широко и очень многим известно: Полянский как раз отнюдь не брезговал спускаться с Олимпа ради вмешательства в сферу словесности и театра, лично ему неподнадзорную. Например, слыл – и был – покровителем Ивана Шевцова, гнуснейшего и бездарнейшего литературного погромщика; помнится, когда в журнале «Юность» появился фельетон об одном из шевцов- ских творений – если не ошибаюсь, сочиненный Гориным и Славкиным, – из секретариата Полянского настойчиво- грозно звонили в редакцию с требованием сообщить настоящие имена авторов, выступивших под редакционным псевдонимом.
Хвала Борису Николаевичу Полевому: он велел сообщить, будто автор – он сам; даже в гонорарной ведомости на всякий случай указали его имя. А то бы…
Итак, репрессии к Галичу применили в 1971-м (оттер- пев еще почти три года, он уедет из СССР в 1974-м). А вот как было в 1934-м.
Василий Иванович Качалов, захмелев на правительственном банкете, решил позабавить хозяев, точнее, Хозяина шутливо-неподцензурными баснями, которые Эрдман сочинял вместе с Владимиром Массом. Результат оказался в точности тот же:
– Кто автор этих хулиганских стихов?
И автор гениального «Самоубийцы» получил возможность подписывать письма к матери из Енисейска: «Твой Мамин-Сибиряк»…
Вот тут и возникает контраст – в том, как Эрдман и Галич распорядились своими талантами (или, если опять же вспомнить строки Пастернака-Табидзе, как таланты распорядились их судьбами). Эрдман словно бы запер великий свой дар, более не написав ничего эрдмановского, сочиняя не только сценарий «Волги-Волги», из чьих титров режиссер Александров изъял его опальное имя, но и бесчисленные мультфильмы, либретто оперетт и правительственных концертов.Даже «Цирк на льду» плюс «Смелые люди», патриотический вестерн, сделанный по сталинскому заказу и получивший премию его имени. А Галич, напротив, ушел от своей симпатичной советской поденщины, то есть произошло совершенно обратное тому диагнозу, который поставил Арбузов, участвуя в исключении Галича из Союза писателей: