Да и на афише бросится в глаза: «Веселые…» Что за сравнение со «Смертью…», хотя бы и шутовской?
Занавес. Финал. Столичные любимцы Далматов, Бравин, Кондрат Яковлев выходят раскланиваться на аплодисменты и вызовы, — увы, по правде сказать, не слишком дружные; автора же на сцене нету, что ничуть не удивляет и не может удивить публику. Совсем не потому, что она осведомлена: Сухово-Кобылин, посетив репетицию, самого спектакля дожидаться не стал и незадолго отбыл к себе на Средиземное море, — нет, не поэтому. Многие твердо уверены, что он давным-давно на том свете.
Отчего уверены?
Заглянуть в душу суворинским зрителям — дело нехитрое и беспроигрышное. Не какой-нибудь рядовой посетитель партера или тем паче райка, но сам Юрий Беляев, который в скором будущем сделается моднейшим критиком и станет выносить со страниц «Нового времени», суворинской же газеты, капризно-безапелляционные приговоры театрам, еще в 1895 году — или правильнее сказать: уже в 1895-м, — оказавшись в Тульской губернии возле города Чернь и неподалеку от сухово-кобылинского имения, сделает для себя, театрала, неожиданное открытие.
«— А я сегодня в Кобылинке был, — сказал мне однажды акцизный чиновник, — навещал своего приятеля акцизного. «Самого» тоже видел.
— Кого это самого? — полюбопытствовал я.
— Да Сухово-Кобылина. Вы разве не знаете, что он тут от нас живет близехонько.
— Да разве он жив? — хотелось мне спросить, но я сказал: — Нет, не знаю…
Стыдно признаться, но почему-то я считал его умершим», — добавит Беляев, хотя на вопрос «почему?» ответить как раз решительно ничего не стоит. Углубимся дальше в девятнадцатое столетие; когда в 1882-м в Александрийском театре было представлено «Дело» — также впервые и также стыдливо переименованное в «Отжитое время», в публике по окончании раздались благожелательные голоса: «Автора! Автора!» — и многие тогда обернулись к кричавшим с недоумением, а возможно, и с насмешливостью: экие дикари! Кто там взялся выкликать мертвецов из их укромных могил? Вы, господа, тогда уж заодно и Дениса Ивановича Фонвизина вызвали бы на представлении «Недоросля»!..
А Сухово-Кобылину шел в ту пору всего-то шестьдесят шестой год. И жить ему предстояло еще целых два десятилетия.
Впрочем, даже и суворинские актеры, не заблуждавшиеся относительно его физического существования, были озадачены, завидя Александра Васильевича на репетиции. Живой анахронизм!.. Правда, потому именной анахронизм, что — живой. Продолжающий жить. И всем видом, да и просто самим своим появлением нарушающий представление о ходе быстротекущего и бесповоротного времени — ни дать ни взять пришелец из почти доисторического, отжитого времени,одним махом умудрившийся перенестись, не успев приспособиться и перемениться, в век электричества и синематографа из эпохи масляных фонарей, возбуждавших на Невском проспекте воображение Гоголя, Полевого и Кукольника, а может быть, из эпохи Озерова и Дидло?
Исподтишка станут разглядывать артисты высокого, густо-и широкобородого, не по летам осанистого старика, говорящего не по-нынешнему: «филозоф», «пиэсса», а одетого как бы даже и не здешне. Серый высокий цилиндр и клетчатая крылатка — костюм не то что немодный (на отсутствие щегольства, как и на всякое отсутствие, кто обратит внимание?), но, так сказать, антимодный, то есть модный навыворот. Такой, что оденься этаким манером не позабытый сочинитель, а кто-то из светил тогдашней литературы, кто на всеобщем слуху, на всеобщей памяти, на виду у всех, и, глядишь, через несколько дней тот же Невский уже там и сям запестрел бы точно такими цилиндрами, а крылатки вошли бы, вскочили, впрыгнули в моду с той же поспешностью, с какой очень скоро будут хищно переняты у Максима Горького и Леонида Андреева поддевки и высокие сапоги.
Но нет, моды не воспоследовало — ни на допотопную крылатку, ни на самого Сухово-Кобылина. На миг воскреснув, он тут же и канул вновь, сперва только из поля зрения публики, вскоре — в вечность. А «Смерть Тарелкина», превращенная в «Веселые расплюевские дни», шуму отнюдь не наделала. Вежливые вызовы в конце спектакля были даже перебиты раздраженным шиканьем, так что прославленный Влас Дорошевич немедля кинулся защищать престарелого драматурга — и защищал, в горячности не заметив, что мимоходом унижает его, взывая к снисхождению, по-своему не менее унизительному, чем шиканье:
«Кто бы мог подумать, что будут шикать Сухово-Кобылину?.. Пьеса, написанная 32 года тому назад, могла показаться устарелой… но все-таки шикать автору Свадьбы Кречинского, автору Отжитого времени, 82-летнему старику, классическая пьеса которого уже 45 лет украшает русскую сцену! За полицию, что ли, обиделись, гг. «протестанты»?»
Заключительный ядовитый вопрос — он тоже из разряда утешных и утешающихся, он сам хочет и ищет снисхождения. И уж так легко дорисовать картинку, куда как лестную для сочинителя, пусть не понятого, пусть отторгнутого, пусть ошиканного, — но кем? Разве не ясно? Реакционерами всех мастей, выражавшими свой трусливый протест против сатирических стрел, которые, вопреки проискам царской цензуры, летели со сцены, метко разя… ну, и так далее. Дело знакомое.
Сегодняшний автор, пишущий о Сухово-Кобылине, противиться этому понятному соблазну и не стал:
«В зале нашлись зрители, которые, обидевшись за властей и полицию, шикали, протестовали против «резкостей» на сцене. Разумеется, это говорит о том, что сатира их задела».
И мало того.
Даже то наипечальнейшее — для Александра Васильевича — обстоятельство, что газеты на следующий день небрежно отозвались о «Расплюевских днях», признав их всего только беззаботной комедией (это в лучшем случае, а говорилось, как увидим, и нечто иное), из лучших, гуманных, утешительных соображений преподнесено нашим современником как хитроумная и, кажется, даже коварная уловка прессы, долженствующая «смягчить впечатление от этой «сплошной революции», как в свое время назвал третью пьесу Сухово-Кобылина министр внутренних дел Валуев».
Если бы так!
Но дело было не в обиде за нынешнюю полицию, в которую из «своего», из давнего времени попадала старая комедия, — подобные-то аллюзии, напротив, весьма тешат нашу догадливую и неприхотливую публику, безопасно насыщающую в театральных залах свое вольнолюбие, каковое в повседневности, в стенах канцелярий, адвокатских контор и прочих деловых учреждений, позволяет себе преспокойно отдыхать.
Непримиримый враг Сухово-Кобылина, сыгравший охранительную роль в горькой судьбе второй и третьей его пьес и, как можно понять, действительно бывший о них скверного мнения, спросил у актера, тщетно добивающегося права сыграть «Дело» в свой бенефис:
— Как вам пришло это в голову? Разве вы не видите, что это полнейшая бездарность?
И тот не стал спорить:
— Конечно, вижу. Тем не менее пьеса имела бы большой успех. У нас теперь публика нетребовательна; выйди только актер на сцену да скажи громогласно: «Все губернаторы дураки!» — так театр разнесут от восторга…
Очень возможно, что артист, хуля пьесу, прилгнул в угоду собеседнику — тот могуществен, и ссориться с ним не резон, — но несомненно, что он, как любой человек, да еще театральный, жаждал успеха. Предвидел его. И именно в том, что мило нетребовательной, то есть широкой, публике.
Словом, ощути зрительный зал на премьере «Тарелкина» авторскую способность задеть новых, сегодняшних, нашенских, вольнолюбцы просто не услыхали бы шиканья, а если б и услыхали, если бы недовольные все же прорвались, заявив о себе, то бунтарские восторги непременно утроились бы в полемическом азарте, — благо они, эти восторги, изъявляются не во внятном слове, подлежащем как-никак ответственности, а в неподсудном и неразборчивом плеске ладоней.
Нет, публика не была ни шокирована, ни взбудоражена. Публика скучала.
Другой влиятельный рецензент, соредактор Дорошевича по петербургской газете «Россия», респектабельно-либеральный Александр Амфитеатров, со вкусом и значением носивший маску-псевдоним Old Gentleman, понял это лучше и хладнокровнее, чем его разгорячившийся соратник, но зато и взглянул на судьбу «Смерти Тарелкина» и «Дела» безнадежнее: