— На погребение! — И гроб, сопровождаемый почетным эскортом, двинулся к реке Карабабы.

Там, опять из рук в руки, опустив оружие дулами вниз, тело посланника принял взвод черноморских казаков. Траурная процессия суровой волной потекла по весенней нахичеванской земле, меж ущелий, где таяли снега, освобождая дороги.

Теперь колесницу везла шестерка вороных коней, покрытых длинными черными попонами. Коней вели под уздцы люди в черных мантиях и черных шляпах с широкими полями. Сразу же за гробом ступали два статных оседланных скакуна: кабардинский красавец под легким черкесским седлом, покрытым синей, расшитой золотом попоной, будто ждал седока, нетерпеливо грыз удила; карабахский конь был прикрыт траурной попоной, и она словно смиряла его, заставляла идти спокойно, напоминала о том, что не сесть уж в седло усопшему наезднику, и потому оно повернуто лукой назад.

За нахичеванским мостом офицеры сняли гроб с колесницы и внесли его в городскую церковь, где архиерей Парсех отслужил панихиду.

Всю ночь из окрестных сел текли толпы людей. Оплывали свечи над евангелием. Могучий голос Парсеха возвещал:

— Вечная память! Вечная память убиенному болярину Александру!

Рыдали женщины, горестно причитая:

— Он хотел нам добра…

— Он погиб за нас…

Наутро тело Грибоедова проводили до второго пульпулака на эриванской дороге, Гроб поставили на двухколесную арбу, запряженную волами, — только она могла пройти по узким горным тропам. Каждый старался, прощаясь, прикоснуться к гробу губами.

Выстроившийся Тифлисский полк отдал воинские почести, и прах Грибоедова, сопровождаемый взводом поручика Макарова, повезли на Эчмиадзин.

Эту арбу и повстречал Пушкин неподалеку от Гергерской крепости, на уединенной дороге, пробираясь верхом к лагерю Паскевича.

Услышав, чье тело сопровождают грузины, Пушкин шатнулся в седле, как от внезапного удара. Лицо его исказила боль, горе затемнило голубизну глаз.

— Но как это было, как?

Ему наперебой стали рассказывать. Сойдя с коня, и сняв фуражку, Пушкин припал к гробу, «Загубили самого умного человека России… загубили… Он был всего на четыре года старше меня…»

В ушах зазвучали музыкальные импровизации Грибоедова, услышанные в прошлом году у Шаховского. В памяти возник вечер, когда он делал наброски профиля Грибоедова: немного вытянутые нос и губы, несоразмерно — малые очки… И еще одна встреча… Июньский полдень, он с Вяземским и Грибоедовым плывет по Неве в Кронштадт. Было на редкость солнечно. Обычно свинцовые волны реки будто подернулись золотистой пыльцой, над которой кружились чайки. Грибоедов, мрачно глядевший на удалявшиеся стены Петропавловской крепости, вдруг тихо сказал Пушкину: «Живым я из Персии не вернусь».

Пушкин с трудом оторвался от гроба, провел ладонью, словно прощаясь, по его крышке. Медленно возвратился к коню. Прижав фуражку к груди, долго ехал, задумчиво свесив голову.

Вот и не стало на Руси еще одного изумительного поэта.

* * *

Карантины, казалось, умышленно не пускали прах Грибоедова в Тифлис. Его ждали там еще в апреле, а он в конце июня в четырех верстах от столицы Грузии, в Ортачале, снова почти на месяц приостановил, из-за карантина, свое печальное шествие.

За день до того, как траурная процессия въехала в Тифлис, над городом разразилась страшная гроза. После ливня невиданной силы по улицам потекли упавшие с гор потоки. Они, словно щепу, бросали бревна, легко тащили огромные камни, чем-то наполненные бочки, затопляли подвалы, с корнями вырывали деревья, валили ограды, сносили сакли.

Бешеные вспышки молний выхватывали из мрака первобытные громады гор. При каждом ударе грома, удесятеренного эхом, горы содрогались огромными, словно сталкивающимися телами. Еще не затихал в отдалении один раскат, как его настигал новый, и они гремящим клубком заполняли теснины. Земля в смятении корчилась, покорно соглашаясь, чтобы здесь выковывались молнии вселенной.

Гроза бушевала полночи, а утром небо, как ни в чем не бывало, засияло нежной, умиротворенной синевой.

Ночью, внутренне сжимаясь от раскатов грома, Нина говорила себе, что должна — во что бы то ни стало! — должна выдержать встречу с мужем, только бы не оставили ее силы.

Когда весь дом, удивляясь тишине и солнцу, проснулся, мать, Талала, Прасковья Николаевна стали уговаривать Нину не ехать к городской заставе навстречу похоронной процессии, а прийти уже в собор, на отпевание. Но Нина была непреклонна, и окаменевшая в горе бабушка Мариам поддержала ее:

— Пусть поступает так, как велит ей сердце.

…Сонм священников, хоругви, иконы впереди гроба, за ними — взвод казаков, батальон Тифлисского полка, два полевых орудия двинулись под вечер к Тифлису. Шли правым берегом Куры, мимо виноградников, огороженных стенами из угловатых, неотесанных камней, мимо саклей, на плоских крышах которых стояли, все в черном, рыдающие женщины.

Скорбно пел церковный хор, постукивали конские копыта, звенели бляхи чепраков, мерно покачивались всадники.

Солнце село, и сразу сгрудились вершины молчаливых гор, казалось, они сочувственно и строго вглядывались в шествие.

Синяя предвечерняя дымка задернула вдали тифлисскую крепость на горе, мост через реку, белые стены мтацминдовского монастыря.

Нина с родственниками стояла у городской эриванской заставы, широко открытыми, застывшими глазами глядела на дорогу. Черное чудовище Гуда ползло навстречу, неся на себе гроб с Сандром.

Вдруг у этого чудовища загорелись глаза — то зажгли первые факелы. Их свет ударил в глаза Нине, и она потеряла сознание.

Нина не видела, как месяц перелил свое живое серебро в волны Куры, как звезды венцом окружили горы, как двинулась процессия по улицам Тифлиса к собору, не слышала криков и стенаний, повисших над городом. Тифлис захлестнул черный цвет: черные архалуки мужчин, черные платья и платки женщин, черные повязки у всех, черным флером перевитые трубы.

Медленно плыл к Сионскому собору катафалк под черным балдахином, свет факелов скорбью отсвечивал в черных глазах.

Великое горе вошло в город… Оплакивали хорошего человека, погибшего в стане давних и неистовых преследователей, человека, полюбившего землю Грузии, их дочь, их самих. Поэта и Посла, заступившегося за пленниц.

Его убили те, кто три десятилетия назад сровнял с землей Тифлис, оставили здесь лишь разрушенные, сожженные стены и пустыри, его убили внуки подлого Ага-Магомед-хана, пролившего со своими сарбазами еще тогда реки крови.

Плакал и стенал Тифлис, боясь за жизнь Нины, омывая слезами неуемное горе юной вдовы, ужасаясь: сможет ли перенести она такое и не сойти с ума, не наложить на себя руки? Плакала и стенала босая в разорванном платье Талала, царапала себе лицо, вырывала клочья седых волос, холодея от богохульства, роптала на бога за его слепоту; исходила криком княгиня Соломэ; замкнулась в мрачном горе бабушка Мариам, глядя перед собой немигающими, как у орлицы, глазами.

* * *

Его отпевали на следующий день, в том же Сионском соборе, где менее года назад стояла Нина в белоснежной фате.

Понуро грудились родственники из Кахетии и Мингрелии.

Нину поддерживали под руки лишившаяся голоса Соломэ и, словно окаменевшая, Прасковья Николаевна. Катя, остальные дети глядели испуганно. Позади Нины, потерянный, с опухшими глазами, сник Василий Никифорович, громче всех кричавший на свадебном вечере «Горько!» и первым из русских встретивший у Аракса останки Грибоедова.

Боясь поднять на дочь глаза, стоял рядом Александр Гарсеванович. «Прощай, прощай… не знал друга вернее. А какое отвратительное лицемерие: английская миссия в Персии объявила двухмесячный траур „в знак скорби“, когда же прах Александра приближался к Тавризу, никто из них не вышел ему навстречу… Джон Макдональд, правая рука мастера провокаций лорда Элленборо, сделал все, чтобы гроб не попал в город и его оставили в церквушке на окраине… И туда тоже никто из англичан не пришел… Даже почетного караула лишили… Только убивалась какая-то французская чета…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: