Алексей с Алифаном любили взбираться на Сторожевой курган и представлять, как не в такую и давень стоял здесь большой столб, обмотанный соломой, и, если надвигалась опасность, караульный поджигал солому, призывая станичников вооружаться.
Алексею показалось, что ветер донес до него пряное дыхание полыни в балке Малая Елань, он увидел, как серебрится озеро Митякинские Грачики, как развалилась коряга у белой песчаной каймы Донца. Вон пролетела длиннокрылая вражина цыплят — лунь; завиднелся пепельный дудак с белоснежными перьями на брюхе и крыльях…
Течет, течет Дон мимо Раздор и Старочеркасска, доверчиво тянется к нему Северский Донец…
Уезжая из Митякинской на войну, поклонились казаки станице, дали прощальный залп из ружей, выпили стремянную.
Окружной атаман прочитал им в станице Каменской царский манифест: «Божьей милостью Мы, Александр Вторый… исчерпав до конца миролюбие наше, вынуждены обратиться к силе оружия… Принять участие в судьбах угнетенного христианского населения Турции…»
А после чтения сказал:
— Храбрые донцы! Не посрамим наши знамена и подвиги предков…
Заиграли генерал-марш. Алексей, огладив коня, подумал:. «Как ты будешь служить?» Послышалась команда:
— Полк, направо, песенники, вперед!
Выслали боевые дозоры, и Алексей очутился в боковом разъезде. Шутейное дело — Войско Донское выставило пятьдесят три полка и двадцать четыре батареи!
И когда оставляли границу области, Алексей поцеловал родную землю, взял щепоть ее в тряпицу, повесил на грудь.
На первом же привале казаки гутарили меж собой:
— Нужна мне та Порта, как кобелю пятая нога, — пожилой казак Скопцов, приставив палец к широкому носу, прочистил его.
— Дак ведь над кровными, единой веры братьями изголяются, — возразил могутный, с кулачищами в мальчишескую голову, Адриан Мягков.
— Оно, конешно, — не упорствуя, согласился Скопцов, — братушек жалко. Все ж поможу я им, — решительно заключил он, — поможу на совесть.
Сейчас, вспоминая этот разговор, Суходолов подумал: «Что встретим за Дунаем? Неужто турка перед пикой не дрогнет?.. Верно ль гутарят, что болгары с нами сильно схожие?».
…И Алифан, разомлев на дунайском берегу, возмечтал: станет он из Болгарии присылать папане то добро, что под руку подвернется, все веселее будет службу ломать.
А потом, как турок потрясет, сам заявится с золотишком в станицу. Сейчас там двадцать четыре водяных мельницы. И отец Алифзна не самый богатый из мельников. «А бог даст, обскачем всех. Откроем заезжий двор с трактиром, как у Селивановых, поставим маслобойку аль овчиный завод. Ну, для начала, на худой конец, можно промыслить и питейным заведением».
Алифан увидел себя в атласной розовой рубашке, подпоясанной кушаком с махрами. На груди — Егорий. Увидел свои лампасные брюки, заправленные в хромовые сапоги, посунутые гармошкой. Станичники величают его не иначе, как Алифан Игнатьич, почтительно сгибают спины.
Ну ты скажи, что капитал делает!
Вдруг раздался нарастающий свист и где-то близко шлепнулась, но не взорвалась турецкая граната. Пугливо заржал Алексеев Быстрец, привязанный к забору у акации, завертелся, копытом задел прислоненную к стволу пику, повалил ее, замотал холщовой торбой с овсом.
Алеша приподнял голову. Чуб его уже высох, распушился и походил на спутанный клубок перекати-поля, нависший над лбом; коричневое родимое пятно под правой лопаткой сдвинулось вниз, а нательный крест на суровой нитке с узелком и прикрепленная к нему тряпица с донской землей заболтались маятником.
— Стоять! — строго прикрикнул он на Быстреца.
Тот вмиг успокоился, только покосился крупными, синеватого отлива глазами сначала на хозяина, а потом на алифановского, словно в лохматой бурке, крепкого Куманька, отбивавшегося хвостом от мух.
Алеша снова опустил голову. Любил он своего справного высокого красавца, попавшего к нему прямо из степного табуна. Был конь золотисто-рыжей масти, широкогруд, с прямой спиной, короткой, волнистой, тонковолосой гривой, белой меткой на лбу. На правой передней и левой задней сухих ногах белели «носки».
А нелегко ж ему Быстрец достался! Сначала фокусничал: то «давал козла» — выгибал горбом спину, то бочил, то шарахался от выстрелов. Почти год ушел на выездку, но зато каким поворотливым да сильной побежки оказался. Диковатость сменилась огненностью. Теперь повиновался он малейшему уклону туловища, мягкому намеку поводьев, смирно стоял на брошенном поводу. Когда хозяин стрелял, Быстрец не тянулся на чумбуре; смело шел в реку и плыл. Ложился на землю, если приходилось взваливать на него большой вьюк; покорно давал себя стреножить.
Алеша никогда не бил коня, в дождь и холод набрасывал на него попону, а то и свою одежду, ласково разговаривал перед тем, как дать корм, оглаживал за послушание, успокоительно прикасался ладонью к затылку меж ушей, знал все его повадки, настроение в любой час.
Если глаз у коня туманился — значит, устал он; если в рыси поматывал головой и настораживал уши, прядал ими — значит, идти Быстрецу легко и приятно. Не любил мундштук, он его только раздражал, портил характер, а вот уздечка утешала.
…Быстрец заржал. Алексей сел. Солнце ушло за башню, было, наверное, часа три, скоро заступать в наряд. Алифан громко икнул.
— Дома не иначе ктой-то вспоминает, — встал, пошевелил лопатками, разминая розоватое, жирное тело, вразвалку пошел за шароварами.
Что за черт — они сбились в комок, словно кто-то мимоходом поддел их сапогом и замотал. Алифан развернул шаровары и недоуменно вытаращил маленькие рачьи глаза: продрав материю, лежала граната.
— Гля, куда, подлюка турецкая, забралась! — Разглядев дыру назади, рассвирепел: — Спортила новое добро. Ну, сука залетная!
Алифан схватил гранату за хвост и остервенело швырнул ее вниз, под обрыв.
Они уже сели в седла, когда заметили вдали подводы.
Казаки подъехали ближе. На подводе лежал в забытьи очень бледный, с черной окладистой бородой, человек, вытянув забинтованную ногу. Пот крупными каплями выступил на его огромном выпуклом лбу.
— Кто такой? — спросил Алифан у пожилого санитара.
— Художник Верещагин, — тихо, словно боясь потревожить раненого, ответил санитар, — на станцию волокем. Вот те и первый ранетый на энтой войне… Отчаянной смелости, сказывают, человек, хотя и цивильный.
Казаки недоверчиво переглянулись: разве ж может цивильный быть отчаюгой?
Систово — город немалый, с остатками средневековой крепости «Калето», развалинами древних стен лагеря римских легионеров.
В городе одних магазинов около трехсот. Да базары: конский, винный, свинский. Да портовые причалы, бессонно шумевшие до войны. От них вверх круто взбирается небрежно мощенная крупным камнем улица, обсаженная тополями. Кроме множества небольших домов под красной черепицей, в Систово есть и постройки европейские, в несколько этажей, с балконами и венецианскими окнами. Такие, как открытое художником Николаем Павловичем рисовальное училище, приватное торговое училище Димитра Шишманова, первое у болгар читалище и австрийское пароходное агенство на пристани.
Свой дом — только на втором этаже шесть комнат — чорбаджи[2] Жечо Цолов построил на окраине Систово. Поставил очень высокие ворота — знак зажиточности, значимости.
Сразу за оградой шли земельные угодья Жечо: виноградники, огороды.
Все началось с того, что в молодости приказчик Цолов обокрал своего хозяина, владельца магазина, и открыл собственное дело. Затем по расчету женился на перезрелой дочери ростовщика Калчо Гюрова, когда же тесть умер — присвоил его сбережения, замурованные в стене. За последние годы чорбаджи удалось захватить общинные земли, лучшие пашни, а бывших владельцев перевести на испольщину. Теперь у него было сорок буйволов, шесть лошадей. Он удачно утаивал средства, собранные на содержание училища и церкви; входя в совет из чорбаджи, не брезговал пользоваться кассой городских доходов, отдавать деньги в рост, беря по триста — четыреста процентов; удачно перепродавал розовое масло.
2
Так болгары называли своих богачей, прислужников турок.