«Как бы папка отнесся, — неожиданно подумала Лешка, — если бы я пригласила в гости… Шеремета?»
Она громко расхохоталась, и родители в соседней комнате удивленно переглянулись.
Нет, правда, Шеремет не такой уж плохой. Может, многое даже напускает на себя. Но почему он грубый, озлобленный? Есть у него мать, сестры? Как трудно он улыбнулся, будто первый раз в жизни… Может быть, он перенес много тяжелого…
Лешка оставила кройку, взобралась с ногами на подоконник и? поджав колени к подбородку, задумалась.
На следующий день море было безмятежно-спокойным, блаженно потягивалось на припеке, вкрадчиво мурлыкало.
Перед заходом солнца Лешка решила поплыть к маяку. Он походил на белую, окруженную хороводом топольков башню с выступающими из стен полубаркасами. В нижней пристройке к маяку жил сторож Платоныч, очень любивший, когда Лешка приплывала к нему. Он старался угостить ее ухой, припахивающей дымком, развлекал немудрящими побасками.
Лешка спрятала платье в кустах, за плотиной, в полосатом купальнике бросилась в море.
Над шлюзами, казалось, пошел красный дождь, солнце исчезло, и темнота стала подниматься из моря. Лешка легла на спину.
Насмешницы звезды подмаргивали с высокого неба, сонливо дышало море.
Вдруг рядом раздался всплеск, и знакомый голос произнес:
— Леокадии Алексеевне бьем челом о воду!..
Откуда здесь Шеремет? Только его не хватало! Лешка хотела ответить поязвительнее, но сдержала себя.
— Как жизнь? — спросила она совершенно светским тоном, ни чуть не выказывая удивления, словно встретились они в городском парке.
— Развивается, — в тон ей ответил Шеремет. — Куда держим путь, если это не военная тайна?
— К маяку, — неохотно ответила Лешка и саженками устремилась к мысу.
— Поплыли! — сказал Шеремет, как будто у него спрашивали со гласил и он его дал.
Маяк притягивал зеленым зрачком.
Когда вылезли на берег и оглянулись на город, он показался Лешке яркой ниткой жемчуга, сложенной в несколько рядов. Она не удержалась и сказала об этом.
— А вон зарницы, — тихо ответил Шеремет, глядя на то вспыхивающие, то затухающие огни сварок.
На дальней барже залаял пес. На мгновение показалось — где то притаился хутор.
Сторож Платоныч, видно, уже спал, и Лешка даже обрадовалась этому.
Шеремет ей нравился все больше. При свете луны темные глава его стали огромными.
И он подумал, что бесстрашная девчонка, пожалуй, лучше других, хотя все они…
По-своему истолковав ее заинтересованный взгляд, распространяя и на нее свое полное пренебрежение к женщинам, только и думающим, как бы кого-нибудь «завлечь», Виктор взял ее руку выше кисти и притянул к себе.
Лешка задохнулась от возмущения, вырвала руку.
— Человек называется! — сказал она со слезами обиды в голосе и, подбежав к дамбе, бросилась в воду.
Уже много суток льет дождь, и Пятиморск утопает в свирепой грязи. На городских дорогах она жидкая, глубокая, в котлованах, балках — липкая, вязкая. Она забивает наглухо трубы, которые волочит по земле трактор, яростно стаскивает сапоги с ног, зло въедается в тело и самую душу. Чтобы дойти до столовой, надо пересечь озеро грязи.
Вечером, возвращаясь домой, шлепать в кромешной тьме, с трудом вытаскивая ноги.
Грязь — личный враг, проклятие, наказание жителей Пятиморска. Она отрезала их от проселочных дорог, станиц — рынок пустел; вползала на посадочную площадку для самолетов — и они переставали прилетать; втрое-вчетверо удлиняла путь от города до комбината.
Почти возле каждого дома выставлены железные корыта, веники, скрёбки. Скребки прогнулись под тяжестью сапог и грязи, вода в корытах превратилась в жижу, а дождь все льет, и грязь торжествует. Она сладостно чавкает, влезает по ступенькам в общежитие, неохотно уступая воде в умывальной, теплу в сушилке; требует дополнительных часов, чтобы ее счистить, отмыть, соскрести, хотя бы ненадолго отбросить от себя. Но потом снова облепляет одежду, доски, кирпичи, колеса, портит настроение, вызывает желание яростно проклинать ее.
Куда пойдешь в такой вечер? Танцевать в грязных сапожищах? Или в кино? Но желающих много больше, чем может вместить пока что единственный в городе клуб. Только ученики вечерней школы ушли на занятия, невзирая ни на что, а остальным надо развлекаться кто как сумеет. В одном конце общежития тренькает балалайка, в другом — пишут письма домой; два парня в красном уголке сражаются в шахматы, Панарин решает задачи по математике, Лобунец богатырски храпит, повалившись навзничь в брезентовом костюме на свою койку, свесив ноги в сапогах на пол.
В дальней комнате Шеремет и Хорек (его настоящая фамилия Соскин) режутся в очко. Денег нет, проигравший получает щелчки в нос. Шеремет зол и поэтому с особым остервенением отсчитывает щелчки. Зол из-за голодухи: с утра почти ничего не ел. А получка только послезавтра. Ему и в летнее время денет хватало дней на двадцать — любил пропылить их.
— Зинка-то сейчас у Валета, — получив очередную порцию щелчков, сообщил Соскин. — Пол-литру понесла. Огневая девка!
— Дрянь, — брезгливо поморщился Шеремет. — Меня озолоти, я к ней не притронусь. Это она уже какой раз «сходила замуж»?
— Слабая резинка! — хихикнул Соскин. — На кого повесилась, то и любовь. — Шмыгнув носом, задумчиво спрашивает Шеремета: — Податься на Дальний Восток, что ли?
— Все ищешь, где рубль хоть на сантиметр длиннее.
По коридору, опираясь на клюшку, пробежал хромоногий воспитатель по прозвищу Мероприятие, прокричал возбужденно:
— Все со своими стульями в красный уголок — лично товарищ Альзин будет проводить беседу!
Бесед вообще-то не любили. Не любили, может быть, потому, что чаще всего их проводил сам Мероприятие, человек хороший, но нудный. Услышав же, что пришел Григорий Захарович, повалили в красный уголок.
А Григорий Захарович уже снял кожаную куртку, уже подкатился к пареньку, сидящему на диване:
— Что читаете? А-а-а, «Флаги на башнях». Чудесная вещь!
Уже отметил про себя, что явились и Шеремет, и Соскин, и Иржанов, что холодновато — наверно, окна еще не заклеили, — что в сушилке темень и грязь. «Все-таки девчата в своем общежитии умею из ничего создать уют, — думает он. — Надо их сюда подослать санкомиссией или рейдовой бригадой для пристыжения и помощи».
Он кивнул заспанному Потапу Лобунцу, одобрительно покосился на свежий номер «Нового мира» в руках Панарина, усмехнулся про себя, глядя на Иржанова, небрежно развалившегося на диване.
О чем рассказать сегодня?
А может, устроить вечер вопросов и ответов — экспромт, в котором ребята особенно ясно проявляют себя и свои интересы?
В прошлый раз вон тот паренек, что читает книгу Макаренко, маляр Саша Логвинов, с лицом лукавым и милым, все время воинственно, обличительно выкрикивал:
— Начальство надо критиковать! Скажете — нет?
— Экономите на зарплате?! А зачем?
— Почему президиумы собраний выбирают по заранее заготовленным бумажкам? Это правильно?
— Начальники на государственных машинах в выходной день на рыбалку ездят! Это разрешается?
— Саша, — сказал ему тогда Григорий Захарович, — я вас не узнаю. Чем вы сегодня так взвинчены?
Оказывается, Логвинов болел, ему дали освобождение на месяц от тяжелых работ, а Лясько поставил его помогать кочегарам в ночную смену. И заработок плохой, и устает еще больше прежнего. Хорошее освобождение! Пришлось вмешаться.
Так о чем же беседовать сегодня?
Альзин никогда не боялся острых вопросов и не признавал уклончивых ответов. Он знал: иной раз за показной строптивостью ребят, дерзостью их суждений скрывается пытливость правдоискателей. В дни личных неудач они склонны сгущать краски, в дни острого недовольства собой — по неразумению выражать недовольство другими. И надо честно, открыто идти им на помощь.
Единственный раз он спасовал. «Что хотел выразить художник Крамской своей картиной „Неизвестная“?» Ей-богу, он не знал, что хотел выразить Крамской, и честно в этом признался.