— Огрех в нашей работе, — успокаивающе сказал Веденкин.
— Хуже, — вставая с дивана, воскликнул Семен Герасимович: — Неумно!.. Работать мешают! К процентикам тянутся! Нет у тебя неуспевающих — ты хорош, а есть — значит, недоработал, редко спрашиваешь, упустил из поля зрения… Занимайся с ними дополнительно!.. И наказываем мы не лентяя, а учителя, заставляя его тратить время на нерадивых… Я до сего дня помню, как в пятом классе гимназии получил единицу по истории, — приключенческую книгу дочитывал, — и Аполлинарий Елпидифорович мучил меня полтора месяца: почти каждый урок спрашивал, так, между прочим, с места, а оценки не ставил. А за четверть пятерку вывел и говорит: «Думаю, теперь вы всегда будете урок учить»… — Семен Герасимович усмехнулся в бороду, но вспомнил что-то и возбужденно продолжал: — У нас в первые месяцы организации училища начальником учебного отдела был полковник Дубов, — вы его, Виктор Николаевич, уже не застали. Он ввел даже «график диспетчерской службы»! Каждый преподаватель в конце учебного дня должен был вручать «свои двойки» старшему преподавателю. Тот относил сей бесценный груз в учебный отдел. А в учебном отделе «простынка» была заведена — вся двойками пестрит. Обратите внимание — только двойками… Ничто другое не интересует. И грозный Дубов вызывал преподавателей, поставивших двойки, но не распекал их в открытую — неудобно, а только хмурил недовольно брови и вопрошал: «Что это у вас там творится?..» Как видите, никакого нажима, просто «вникают в педпроцесс»… Ну, кто послабее характером, подумает, подумает, да и решит: «Зачем мне начальство сердить?» — да и натягивает троечку, когда двойку ставить надобно. Вот тебе и «диспетчерская служба»! Сидели у себя в кабинете, «ликвидировали двойки», вместо того, чтобы интересоваться истинным существом дела!
Как педагог, Веденкин чувствовал правоту Семена Герасимовича, но служба в армии, привычка к соблюдению субординации не позволяли ему в такой форме обсуждать действия начальства.
— Да, бывает, — сказал он, переводя разговор на другое. — Я сегодня столкнулся на уроке с юным варваром. Показываю картины через проекционный фонарь. На экране — Кельнский собор. И вдруг слышу из темноты голос: «Вот бы из „катюши“ по нем разок ударить!» Это Дронов из третьего отделения размечтался! Пришлось подробно говорить о нашем отношении к памятникам искусства и старины.
Сигнал известил об окончании перемены, и Гаршев, взяв журнал отделения Боканова, направился в класс.
Урок математики шел, как всегда, в бодром, темпе.
Гаршев с увлечением писал на доске цифры. Вот он остановился на секунду, поднял вверх палец в мелу.
— Вам понятна эта законо… — у Семена Герасимовича была привычка не заканчивать некоторые слова, и класс, зная это, с готовностью, хором поспешил ему на помощь:
— …мерность!
— Какой вывод делаем мы из сказанного? — И громко, торжествующе воскликнул: — Мы раскрываем новые приемы математического доказательства! Нужно всегда искать свой и лучший способ решения! Помните, я рассказывал вам о наших математиках-лауреатах? А вот сейчас я дам пример, который выявит, развита ли у вас математическая интуиция! — с хитрой улыбкой сказал Семен Герасимович. — Пожалуйте, Пашков!
Геннадий вскочил, расправил гимнастерку вокруг ремня и вышел к доске, довольно улыбаясь. Он быстро написал ответ, ведя нить рассуждений и стараясь подражать учителю.
— Установим закономерность… А теперь пойдем обратным путем, — глаза его разгорелись.
Семен Герасимович не в силах скрыть своего удовольствия: он любовно глядит на Пашкова и проникновенно, даже с некоторой патетикой, говорит, слегка выставляя вперед вьющуюся бороду:
— Решить задачу — значит, сделать маленькое открытие. Запомните это!
Володя Ковалев делает вид, что внимательно следит за доской, а в действительности мысли его далеки от математики. Он снова и снова вспоминает вечер, когда шел с Галинкой по заснеженной улице…
— Суворовец Ковалев Владимир, идите к доске, — неожиданно раздается голос учителя. — Я вам предложу аналогичный пример…
Володя начал писать, напутал, торопливо стер написанное, сбиваясь и нервничая, опять написал, но еще хуже прежнего.
— Кто же так записывает? — Гаршев подошел почти вплотную к нему. Чувствовалось, что он начинает сердиться. — Разве вы надеваете гимнастерку навыворот? Ведь мы эту теорему только что разжевали. Я слышал, вы предполагаете быть летчиком? При таком отношении к математике вряд ли можно стать хорошим пилотом…
Володя, нахмурившись, молчит. Он внутренне недоволен собой и прекрасно понимает, что Семен Герасимович прав, но какой-то бес раздражения и упрямства заставляет его глядеть на учителя исподлобья, с обидной усмешкой.
— Вы будете летчиком? — спрашивает Гаршев.
— Это не имеет отношения к уроку! — вздернув голову, отвечает Ковалев.
— Да как… да как вы смеете мне так отвечать? — Семен Герасимович задохнулся от возмущения.
Но Володя уже закусил удила. Раздувая ноздри, от чего лицо его приняло злое и неприятное выражение, он вызывающе цедит сквозь зубы:
— Я свободный человек и могу говорить все, что хочу!
— Вы… вы… прежде всего невоспитанный человек! — восклицает математик. — Я вами очень недоволен! Садитесь!
ГЛАВА VII
В обеденный час все училище собралось в длинной светлой столовой; каждое отделение заняло свой стол, воспитатели — «отцовские» места.
Официантки выносили из кухни на подносах большие супники. Пахло борщом и свежим хлебом.
Отделению Боканова борщ разливал Василий Лыков. Он стоял крайним слева, ловко действуя половником, наполнял тарелки и, вдыхая аппетитный пар, жмурился.
Первая тарелка, переходя из рук в руки, достигла дальнего угла, где ее с ужимками, словно обжигаясь, поставил перед собой Снопков.
Он начал было есть, но Боканов нахмурился, и Снопков сделал вид, что только попробовал борщ.
Звон ложек, говор, короткие замечания офицеров сливались в неясный шум.
Володя Ковалев сидел между Пашковым и Семеном Гербовым. Ковалев был рассеян, хмурился, ел без всякого аппетита. После того, как он нагрубил Семену Герасимовичу, Боканов лишил его на две недели права получать увольнительные в город. «Не мог придумать ничего умнее!» — с неприязнью подумал Ковалев о воспитателе.
Геннадий Пашков держал ложку, манерно оттопырив мизинец руки, успевая то бросить саркастическую реплику, то ухмыльнуться, то иронически приподнять бровь. Он любил подтрунить не из чувства недоброжелательства, а просто ради удовольствия проявить лишний раз свое остроумие.
— Милостивый государь, вы погрузились в нирвану? — негромко спросил он у Ковалева.
— Отстань! — вяло огрызнулся Володя.
— Может быть, некая особа повергла вас в это мрачное состояние? — не унимался Пашков.
Володя начал есть быстрее, бросив на Пашкова недобрый, предостерегающий взгляд. «Неужели он посмеет?» — подумал Ковалев.
Дело в том, что в воскресенье после кино Володя решил описать в своем дневнике новогодний вечер. В классе было тихо. Все разошлись — кто в читальный зал, кто в столярную мастерскую или на каток. Только Геннадий Пашков, зажав ладонями уши, читал какую-то книгу. Володя раскрыл заветную тетрадь и, не останавливаясь, залпом описал все: вечер, знакомство с Галинкой, разговор с ней, заснеженную улицу, возвращение в училище. «Как хорошо было бы иметь такого чуткого друга, как она…» На этом Володя кончил запись. На сердце было светло и радостно, хотелось петь, кружиться по классу, обнять за плечи Геннадия, сказать кому-нибудь, как замечательно жить на свете, как много на земле прекрасных людей и сколько радости ждет впереди!
И хотя между Володей Ковалевым и Геннадием Пашковым не было близкой дружбы, желание поделиться своими чувствами было у Володи так велико, что он подсел к товарищу и доверчиво пододвинул ему свой дневник:
— Хочешь, прочитай… Только, понимаешь, это между нами.