— Нечего мне говорить…
— Странно получается, — берет слово Сурков, — Геннадий говорит, что виноват, а рассказывает все дело так, будто он невинная овечка, на которую напал волк…
— Почему овечка? — пожимает плечами Пашков.
— Ну, барашек, если тебе это больше нравится. А Ковалев не умеет владеть собой. Какой же из него будет офицер? Как он будет управлять людьми, если с собой не сладит? Надо ему выговор дать!
Сразу зашумели все:
— Предупредить!
— Не надо ничего записывать…
— И Пашков хорош…
— Разрешите мне? — спрашивает Боканов, до сих пор сидевший молча.
— Пожалуйста…
— Я бы хотел с иной стороны подойти к поступку Пашкова.
— Моему? — удивляется Пашков.
— Да, вашему… Мне кажется очень нечестным, я бы сказал, даже вероломным, так попирать, как это сделали вы, доверие товарища…
Володя смотрит на Боканова хмуро, с недоумением, ему, видно, это заступничество неприятно.
— Я с вами согласен, — не выдержав роли председателя, обращается Семен к Боканову, — у Пашкова есть еще такая черта: обо всем говорить с усмешечкой, издевочкой. Даже вот о дружеских чувствах… о личном…
— А по-твоему, со слезами надо? — иронически спрашивает Геннадий.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю, — хмурится Семен, — и мы тебе советуем: призадумайся над этим. По-дружески советуем…
ГЛАВА XI
— Товарищи, мы едем на экскурсию! — вбегая в класс, оглушительно крикнул маленький, похожий на колобок Снопков, с темными щелочками глаз и носом — репкой.
— Когда?
— Врешь!
— Куда? — раздалось сразу несколько голосов.
— Честное слово! Сам слышал, как полковник Зорин говорил нашему капитану… На металлургический завод. Пять часов езды пригородным… Отдельный состав. Ночуем в вагонах…
Павлик Снопков, самый осведомленный человек в старшей роте, обо всем узнавал первым и точнее всех. Вечно в движении, юркий и неистощимый в шутках, он был всеобщим любимцем, и ему снисходительно прощали проказы и острый язык. При построении роты Снопков стоял левофланговым, и это его очень огорчало. Может быть, именно для того, чтобы не выглядеть в строю маленьким, он решил идти в кавалерию.
Новость, принесенная Снопковым, взбудоражила всех. Так захотелось вырваться на денек из стен училища с его строгим укладом, расписанным по минутам, увидеть новые лица, почувствовать в вагоне хотя бы относительную свободу.
— Интересно, кто из офицеров поедет? Чем меньше их будет, тем лучше, — не преминул заметить Ковалев.
— Туристы, за мной, чистить пуговицы! — закричал Снопков и ринулся из класса, сопровождаемый товарищами.
Сборы заняли весь остаток дня. На рассвете поехали на грузовиках на станцию. Шумной ватагой, хохоча и перекликаясь, штурмовали вагоны, хотя в штурме никакой надобности не было: поезд был целиком предоставлен в распоряжение суворовцев.
Проводник, пожилая женщина, довольно улыбаясь, стояла в стороне.
Выяснилось, что с первой ротой, кроме капитана Боканова и сверхсрочника старшины Привалова, едет майор Веденкин.
Как только поезд тронулся и первые лучи негреющего солнца, прорвав пелену туч, заглянули в окна вагона, начали завтракать. Видно, такова уж натура железнодорожного пассажира, — даже плотно покушав дома, он достает сверток с бутербродами, едва трогается поезд.
После завтрака все как-то сами собой разделились на две группы. Одни окружили Веденкина, и здесь начались споры, шутки, смех. Другие подсели к Боканову.
— На днях, — неторопливо рассказывал Боканов, — мне попалось письмо Суворова Александру Карачаю — сыну одного из любимых соратников генералиссимуса. Этот юноша был зачислен на военную службу, и вот по случаю такого важного события в жизни Карачая-младшего наш великий дед написал ему письмо. Не ручаюсь, что дословно передам его содержание, но если отклонюсь — ненамного…
Сергей Павлович краем глаза отметил, что, хотя Володя Ковалев в углу купе что-то и записывал в это время в блокнот, но, по-видимому, прислушивался к общему разговору.
— «Будь чистосердечен с друзьями своими, — начал негромко Боканов, — умерен в своих нуждах и бескорыстен в поступках… Отличай честолюбие от гордости и кичливости. Будь терпелив в трудах военных; не поддавайся унынию от неудач… Остерегайся неуместной запальчивости…»
— А мне кажется, — вдруг вмешался в разговор Ковалев, вызывающе откинув голову назад, — что человеку гордость и честолюбие не мешают, особенно военному. Разве не приятно стать героем, иметь ордена, быть окруженным славой и гордиться ею?
Боканов внимательно посмотрел на Володю.
— О чем вы будете думать, идя в бой, — о том, чтобы орден получить? — спросил он.
— О защите Родины! — не колеблясь воскликнул Ковалев.
— Я в этом не сомневался, — удовлетворенно сказал капитан. — И если удачно проведенный бой принесет вам славу, вы вправе гордиться ею. Но разве будете вы бить себя в грудь и кичливо кричать: «Я герой!» и ходить по земле, никого не замечая и не уважая?
— Нет, конечно, — согласился Ковалев и снова уткнулся в блокнот, не получив, видно, ожидаемого удовлетворения от вмешательства в разговор.
— Мне припомнился сейчас один случай из моей жизни. — Боканов посмотрел на ребят смеющимися глазами. — Учился я тогда на втором курсе института. В годовщину Октябрьской революции назначили меня командиром колонны. Был я членом комитета комсомола, председателем институтского Осоавиахима, активистом таким, что считал — без меня ни одно дело не обойдется. Ну, как и полагается командиру, встал я впереди оркестра, красная повязка на рукаве. Двинулись мы по улице. Музыка играет, иду, ног под собой не чую, никого не вижу и думаю: «Все прохожие на меня глядят с восторгом — такой молоденький, а демонстрацию возглавляет. Эх, увидел бы мой друг, Василь Дорогин, — глазам бы своим не поверил!..» Бьет вовсю барабан, гремят трубы. Случайно поворачиваю голову и замечаю вдруг, что народ на тротуаре остановился, хохочет. Оказывается, оркестр оторвался от колонны и пошел со мной в одну сторону, а колонну кто-то завернул в другую — в переулок. Оркестр сконфуженно замолк, а я, готовый провалиться сквозь землю, отправился разыскивать своих. Потом, — смеясь, закончил Боканов, — я частенько вспоминал этот случай, и он не однажды отрезвлял меня.
Кое-кто из суворовцев искал в вагоне уединения. Андрей Сурков забрался на вторую полку и просматривал старательно выписанные им в блокнот мысли и афоризмы, касающиеся его любимого искусства — живописи.
«Без наблюдений нет искусства», — перечитал он слова известного скульптора и подумал: «И художник, у которого мы были, сказал: „Все замечайте, вбирайте в себя“».
Андрей перелистал еще несколько страниц.
«Самый совершенный руководитель, ведущий через триумфальные ворота к искусству, — это рисование с натуры. Оно важнее всех образцов…»
Поезд остановился на полустанке. Сурков посмотрел в окно и схватился за карандаш и альбом. У опущенного шлагбаума стояла окутанная зимним туманом колонна автомашин с зенитными пулеметами. Водитель головной машины открыл кабину, высунулся из нее и с нетерпением поглядывал на состав, преградивший путь. Андрей начал лихорадочно набрасывать эскиз.
— Это на фронт, — сказал Лыков.
— «Катюша» есть, глядите, вон — на молотилку похожа, — показал Гербов.
— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолеем фрицев и без союзников.
— Конечно!
— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.
— Привыкли чужими руками жар загребать.
— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят, — прибегали и из младших рот, — «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно радостные, он в полночь будоражил всю спальню: «Сема, слышишь, Сема, наши войска Севастополь освободили!»