Сразу просыпались все, поднимался шум, и дежурный офицер не без труда успокаивал прыгающие на кроватях фигуры, — нельзя было допустить нарушения распорядка, но, черт возьми, как быть строгим, когда от радости самому хочется обнять каждого из ребят?

Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением проводил глазами уплывающую картину — он не успел сделать даже наброска.

Капитан Боканов вышел в тамбур. Проводница, широко улыбаясь, кивнула головой в сторону ребят:

— Эти настоящими людьми будут… Такие не оскорбят при посадке!

Сергей Павлович подумал: «Сколько еще работы впереди, чтобы они стали „настоящими“», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но раздумал, — не хотелось надоедать замечаниями.

Братушкин оставался верен себе: он и здесь «фасонил». Без шинели, выпятив грудь, он то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной, запорошенной снегом крышей, на крыльце которого виднелась ватага ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова поднял бинокль к глазам.

«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с проводницей, — упустишь такого из поля зрения — фанфаронишка получится…»

— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к воспитаннику.

— Почему позировать? — Юноша смутился и поднялся с подножки в тамбур.

Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дому, получает ли письма от матери. Мать Саввы, рядовая колхозница, пользовалась среди земляков большим уважением.

— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.

— Конечно, — ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. — Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме один мужчина… — Он замолчал, задумчиво глядя на бегущие мимо поля. — Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.

— Станете офицером, будете больше помогать ей, — подбодрил капитан.

Савва благодарно улыбнулся.

— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.

Поезд, замедляя бег, взбирался на подъем. Одолев его, пошел вдоль берега реки, скованной льдом.

Боканов возвратился в вагон. Снопков громко и весело кричал:

— Внимание, граждане, сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу вас, Зяблик, подойти поближе, — обратился он к Суркову.

Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь было свободней. Снопков продел свои руки подмышки Суркову и скрылся за спиной у друга. Тот стал декламировать «Мужичок с ноготок», а Павлик уморительно жестикулировал: то почесывал своими руками нос Суркова, то поглаживал его живот, то заламывал руки, как провинциальная певица, и казалось, что все это делает сам декламатор.

— Следующий номер — клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.

Хохот, возгласы, возня, шум… Они были пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками, и ни кители, ни длинные брюки с лампасами не изменяли их природу. Вволю нахохотавшись, немного даже устав от смеха, притихли. Начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дому.

…Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца-генерала:

«Вот кончим, сынок, войну, приеду к тебе, обниму крепко-крепко. Мы ведь теперь с тобой соратники… Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали, — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не сможешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.

Твой батька».

Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо. Теплая волна охватила сердце юноши. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака и одеколона…

Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни, проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятье, неужели повредили легкие?» Он угрюмо хмурился и рассеянно перелистывал страницы.

Ковалев забился в угол и, покусывая нижнюю губу, думал о Галинке: «Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за что не скажу о нем, признание оскорбит ее. Да я и не смогу выразить словами то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы она гордилась мной».

Володя увидел себя в бою… Как Николай Гастелло, он направляет горящий самолет на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Он исполнит свой долг!.. «Иначе он и не мог поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.

Внезапное воспоминание обожгло Ковалева, — ведь и отец его получил смертельные ожоги, протаранив машину врага! Володя широко раскрытыми глазами смотрел в окно, не замечая мелькающих столбов, целиком уйдя в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе не знал, что Ковалев сочиняет стихи, — никто, кроме его самого близкого друга — Семена Гербова.

Если бы имел я десять жизней,
Все бы десять Родине отдал!.. —

написал Володя, и румянец проступил у него на щеках.

— Ты что пишешь? — некстати спросил Гербов, подсаживаясь к нему.

— Ничего… — досадливо буркнул Володя. Желание писать тотчас исчезло. Увидя, что Семен огорченно отодвинулся, объяснил мягче:

— Хотел стихи написать…

Гербов виновато хмыкнул, но Ковалев, пряча блокнот, успокоил его:

— Ничего, главная мысль есть… потом закончу.

Поезд подходил к высокому дебаркадеру вокзала.

Ребята, уже в шинелях, подтягивали ремни, надевали перчатки, придирчиво оглядывали друг друга, счищая пылинки.

Комсомольцы города ждали суворовцев под широким навесом перрона. К вагону спешил подполковник Русанов, — он выехал раньше, чтобы подготовить экскурсию. Русанов пожал руку Боканова, приветливо закивал головой суворовцам, выглядывающим из тамбура.

— Выходи на перрон! — приказал он и отвел в сторону Сергея Павловича. — Мы сейчас под оркестр пойдем по главной улице; на площади, около горкома комсомола, — пятиминутный митинг, а потом — на завод. Там воспитанники ремесленного училища покажут свои рабочие места, объяснят процесс производства. Начнем с манесмановского цеха — самого механизированного. А вечером организуем встречу с комсомольцами города.

…Завод поразил суворовцев многочисленностью цехов, труб, размахом стройки. Перекликались «кукушки»; неутомимо бежали вагонетки; ковши экскаваторов разевали рты, как рыбы, выброшенные на берег; ревели, сотрясая фундамент, машины; пронзительно визжали, скребя по сердцу, пилы; какие-то чудовищные челюсти с хрустом раскалывали металлические орехи и, казалось, выплевывали скорлупу; золотые брызги металла рассыпались яркими звездами; как змеи, извивались на железном полу ослепительно-красные полосы; зеленое пламя трепетало на раскаленных глыбах; весело прыгали голубые серные огоньки…

И везде, надо всем — у руля, рычага, крана — возвышался спокойный и сильный властелин огня и железа — человек. Он бесстрашно ворошил в клокочущей пасти топок, смирял вылезших из печей огненных змей, бросал пищу в пылающую горловину и, словно играя, выхватывал из жадных щупальцев кранов добычу. Движению его рук покорно подчинялись металлические громады. Человек возвышался над всем! Он бросал в огонь плоские полосы металла — и они мгновенно выходили оттуда огненными трубами; он нажимал рычаги — и таран, бешено стуча, превращал болванку в длинную трубу. Человек возвышался над всем! Он подчинил своей воле колеса, цилиндры и поршни, заставил машины перетаскивать тяжести, сверлить, гнуть металл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: