— Но почему ты мне это говоришь?
— Чтоб ты знал.
— А что я должен знать?
— Что я не стану жить, — настойчиво повторяет Стасис, потом хватает соседа за руку и начинает умолять: — Я ничего не пожалею. Все твоим будет: и хутор, и лес, и земля… только оставь ее в покое. Ты же знаешь…
— Я думал, ты смеешься, — страх Альгиса превращается в злость. — Ведь она не вещь. Ты ее спрашивал?
— Нет.
— Тогда почему торгуешь, словно корову? — Берет Жолинаса за грудки и кричит прямо в лицо: — Со мной говори о чем хочешь, твое дело, но, не приведи господь, к ней с такими речами подойдешь — убью! — и, чтобы придать своим словам вес, бьет Стасиса в лицо.
— Убей, но я и после смерти вам покоя не дам.
— Не давай! — Угроза не действует на Альгиса.
Он бьет Стасиса в глаз, тот отлетает на несколько шагов, но вскоре поднимается и снова:
— Я к вам в первую ночь приду!..
— Приходи! — Пожайтис уже не злится, но в ярости колошматит Стасиса. — Приползи! Приплетись! — дубасит его, словно спелый сноп, пока не устает, и, задыхаясь, смотрит ему в глаза.
По подбородку Стасиса из разбитой губы струится кровь, глаза заплывают, но Жолинас ничего не чувствует:
— Я ведь по-хорошему… А ты меня бьешь. Ну, почему ты меня не бьешь? — спрашивает упрямо и снова встает и, покачиваясь, подходит ближе.
Пожайтис колотит его и руками, и ногами, сбивает на землю, месит кулаками, словно тесто, пока наконец не выбивается из сил. И не видит, как во двор заходит дурочка Казе, которая с первых дней войны бегает по деревням, по полям в поисках своего мужа, точнее, изнасиловавшего ее солдата, и говорит каждому встречному: «Ложись, гадина, убью!»
Но теперь она стоит довольная, глупо улыбается и смотрит, как Альгис колотит соседа. Увидев Казе, Пожайтис, опомнившись и застыдившись, поспешно выпрямляется, оставив лежащего Стасиса, а потом топает ногами и кричит:
— Марш отсюда! Оба!
Дурочка пятится и что-то бормочет себе под нос, но едва хозяин, плюнув в сторону Стасиса, широкими шагами уходит в комнату, она тут же задирает все свои тряпки и ложится рядом со Стасисом. Тот вскакивает словно ужаленный, бежит, покачиваясь, по большаку и слышит, как дурочка семенит следом и с настойчивостью сумасшедшей повторяет:
— Ложись, гадина, убью!
Подгоняемый этими страшными словами, Стасис хватает полы плаща, натягивает их на голову, чтобы ничего не видеть, и бросается под колеса проезжающей машины.
Стасис приходит в себя от нежных оплеух. Молодой шофер трясет его и, чуть не плача, хлопает по щекам:
— Ну, очнись ты, черт тебя подери! Если хочешь умереть, то хоть бы записку в карман положил! — И едва Стасис открывает глаза, дает ему порядочную оплеуху. — Дурак, если самому жить надоело, то хоть другим жизнь не ломай!
— Иди к нам в милицию, — узнав его, приглашает Моцкус. — Там будет ради чего рисковать.
— Был, все бросил, но Милюкас не принял.
— Почему?
— Говорит, мой отец шаулисом[1] был.
— Глупость. А где он теперь, этот твой отец? За океан удрал?
— Нет, его немцы расстреляли.
— Глупость. Родственники за границей есть?
— Хорошо не знаю, но дядя сбежал.
— А кто он такой?
— Ксендз.
— Тут немного сложнее, но тоже, мне кажется, глупость. Я что-нибудь придумаю…
И он думает. Уже скоро тридцать лет будет, как он думает. Человек, которому нечего сказать, всегда изображает из себя мудреца… Странные какие-то. О светлом будущем говорили, а сами все на прошлое оглядывались…
— Придешь? — спрашивает его Моцкус.
— Посмотрю. — Он страшно злится, поэтому добавляет: — Если хорошенько попросите.
Но он так никуда и не идет и лишь через несколько дней не выдерживает, бежит к Моцкусу и сообщает:
— К Пожайтисам по ночам зеленые ходят.
— Откуда знаешь? — не верит Моцкус.
— Видел. У него и винтовка на сеновале спрятана.
— И это видел?
— Видел.
— Давно?
— Два дня назад.
— А может, эта винтовка наша? — проверяет Моцкус.
— Тогда зачем ее прятать?
— От зеленых, — изучающе, пристально смотрит. — А почему ты к нам такой добрый? — все еще не верит.
— С меня хватит и одного Навикаса, — впервые говорит правду и чувствует огромное облегчение. — Они были неразлучными друзьями.
Моцкус просит выложить все на бумаге и расписаться. Когда Стасис отдает ему исписанный лист, Викторас еще раз с подозрением спрашивает:
— Ты знаешь, что у него в следующую субботу свадьба?
— Знаю. Но неужели я, увидев винтовку, должен ждать, пока он вместе с собой еще одного человека утопит?
— Возможно, ты прав.
Обнаружив винтовку, народные защитники арестовали Альгиса Пожайтиса. Бируте плакала, металась, может, неделю сходила с ума, а потом, бросив все, уехала в школу медсестер. Стасис всего этого не видел, от других узнал, поэтому Пожайтис не тревожил его, не приходил к Стасису ни ночью, ни днем, не мерещился, как Навикас, не угрожал в письмах. Получив десять лет, он только божился перед всеми соседями, что никогда никакой винтовки у него не было, что это ошибка или глупое совпадение. Жолинасу он тоже прислал несколько писем с мольбой о помощи, но Стасис безжалостно рвал их и сжигал.
Однажды к нему заехал Моцкус:
— Меня переводят в Вильнюс. Я еще раз хочу услышать от тебя, как на самом деле было с этой винтовкой?
— Так и было… Ведь я после этого случая с Навикасом жил словно заяц. А они — друзья. Их хутор возле озера, сарай — почти в лесу. Однажды я рыбачил и видел, как они пришли втроем, а вышли только двое. Альгис проводил их, а вернувшись, замотал винтовку в тряпки и сунул под доску.
— Пожайтис мне пишет, что вы друзья, что он благодарен тебе за то, что ты при немцах спас его от неминуемой гибели. Что это за случай?
— Ничего особенного. Учиться ему, гаду, лень было. Жил в местечке у богомолок, а потом взял да и под конец войны пошел в противовоздушную оборону. Приехал домой в форме, по-немецки лопочет, хвастается, своих не узнает… Ну, его отец и попросил, чтобы я помог. Мы связали его, раздели, отец отвез его за двадцать километров к брату жены и в чулан запер, а казенную одежду я потом в лесу под сосной зарыл. Вот и все. Какой он мне друг! Тогда орал, будто его резали, отомстить обещался, а когда русские вернулись — стал благодарить.
— А как насчет Гавенайте?
Стасис растерялся, покраснел и откровенно признался:
— Люблю.
— А он без любви собирался на ней жениться?
— Чего не знаю, того не знаю. Вы у нее спросите.
— А может, зависть?
— Может, и зависть, но мало ли в деревне случаев, когда несколько парней одну девку любили?
— Возможно, твоя правда, Жолинас, но Пожайтис на твоей и на моей совести остается. Между этой винтовкой и зелеными еще одной живой души не хватает. На запрос я ответил, что район не будет возражать, если его освободят досрочно. Прощай!
«Ему-то что! Он ответил и уехал в Вильнюс, а я с Пожайтисом по соседству живу. И на его Бируте женился. Альгис чувствует, по чьей милости ему пришлось прокатиться до Сибири, но молчит. И с Бируте не разговаривает. А мне что делать, если на самом деле видел: пришли втроем, вышли вдвоем и под доску что-то сунул… Был ли среди них Пожайтис? Этого я не заметил, слишком темно было. Но я все равно пошел бы, даже если бы и ничего не видел: ведь, господь свидетель, не я ему, а он мне легкие отбил и под машину Моцкуса погнал… Нечего скромничать, нечего каяться, если ты поступаешь со своими недругами так же, как они поступили с тобой». — Он лежал неподвижно, обдумывая все до мельчайших подробностей.
Под вечер второго дня пришел сосед и постучался в открытую дверь:
— Есть кто живой?
Стасис не ответил. Пятрошюс вошел, потрогал его за руку и снова спросил:
— Сосед, ты живой?
— Приболел.
— Я так и думал: свиньи орут, корова мычит и за людьми бегает, чтобы ее подоили, свет днем и ночью горит… Может, «скорую» вызвать?