— Не надо, уже прошло. Только, если не поленишься, скотину обиходь и мне воды подай.
Когда Саулюс выбрался из машины, в лагере уже никто не спал. Йонас хлопотал у костра, а Моцкус затягивал патронташ для своего вильнюсского дружка. Рядом с ним вертелся директор лесхоза и лез из шкуры, стараясь угодить.
— Где шлялся? — небрежно спросил шеф, будто это совсем не интересовало его.
— Нигде. — После пережитых приключений у Саулюса все еще дрожали руки и чесался язык, но он сдерживался: — Лучше дайте закурить.
— А все-таки? — Моцкус снова превратился из равнодушного пацана в серьезного и достойного уважения ученого мужа.
— Нигде я не шлялся, переночевал здесь же, неподалеку, — одна бабенка пригласила — и вернулся. Не переношу сырости. — Краешком глаза наблюдал, как подействуют эти слова на шефа.
— А может, ты у жены лесника застрял? — Моцкус вдруг охрип и уставился на Саулюса.
— Хотя бы и у нее, а что, нельзя? — Что-то подозревая, Саулюс ощетинился и почувствовал, как вдруг вспотела спина и, накаляясь, потяжелели уши. — Неужели и туда уже отдельный пропуск требуется? — уличенный, выкручивался как умел.
— Можно и без пропуска, — шеф еще сильнее расстроился, — почему бы нет… — И, подмигнув директору лесхоза, как уличный мальчишка, спросил: — Ну и как?
— Изумительная, но с почетным караулом. — И тут же струсил: — Да господь с ней, дайте поскорее закурить.
— Йонас, ты слышишь?.. Теперь и он сделается заядлым охотником, помянешь мое слово…
Саулюс наблюдал за своим шефом и не мог понять, почему тот так упрямо и так демонстративно изображает шалопая. Моцкус тоже чувствовал, что переигрывает, наконец он овладел собой и сказал:
— Сегодня в наказание будешь готовить обед, Йонаса мы мобилизуем грести. Утки слишком глубоко падают, а пес лесника — последнее дерьмо. Вчера половину добычи потерял.
— Мне все равно.
— Ну, тогда счастливо!
Мужчины, покачиваясь, побрели по лесу, а Саулюс остался. Он долго смотрел на костер и никак не мог забыть прошлую ночь. Все делал автоматически, словно лунатик, пока не догадался снять сапоги и забраться под кучу еще теплых одеял. Тепло быстро сморило его. Заснул крепко, без сновидений, будто всю ночь камни ворочал, но вдруг снова проснулся и стал озираться, ибо ему показалось, что кто-то беспрестанно зовет его по имени.
Он долго ощупывал одеяла и не мог определить, где находится. Осматривался, ничего не понимая, хотя отчетливо чувствовал, что он здесь не один, что за натянутой парусиной палатки кто-то стоит и прямо-таки умоляет его выйти. Он еще раз огляделся и ворча, словно разбуженный медведь, поднялся на четвереньки, высунул из палатки голову. У костра сидела Бируте и грела босые, покрасневшие от осенней росы ноги.
Прежде всего у Саулюса появилось желание спрятаться, сгинуть, он сгорал от стыда за трусость, недостойную даже молокососа, за бессонную ночь, ревнивого мужа Бируте, потом захотелось извиниться, успокоить ее и оправдаться. И только потом в его сердце снова начала загораться страсть. Но тут же вспомнился Стасис, и опять возникло непонятное отвращение к нему. Страсть еще тлела, дымилась, будоражила воображение, но, задавленная неприятными воспоминаниями, угасла.
— Здравствуй, — наконец заставил себя сказать.
— Ведь мы не прощались, — не поднимая головы, усмехнулась она и попыталась закрыть свои голые икры полой мокрой от росы шубы.
— Это и сейчас не трудно сделать, — совсем неожиданно вырвались злые слова, и тут же он подумал, что вот он стоит на четвереньках и лает, как собака. Поэтому вскочил, схватил сапоги и стал обуваться. — Прости, я пошутил.
— Шути дальше.
— А где этот твой хунвейбин?
— Он тоже шутит.
Разговор оборвался. Саулюс подбросил в костер сухих веток, насыпал еловых иголок и, придавив все сверху несколькими кругляшами покрупнее, принялся раздувать тлеющие уголья. Подпрыгнул веселый огонек, затрещали дрова.
— Может, мне за одеждой съездить? — несмело предложил он, глядя на ее мокрые от росы, поношенные туфельки и обшитый кружевами краешек ночной рубашки.
— Не надо. Лучше увези меня отсюда.
— А куда? — испугался Саулюс.
— Еще не знаю.
— Родственники у тебя есть? — Ему хотелось переложить эту заботу на чужие плечи.
— Нет.
— И куда ж тебя увозить?
— А мне теперь все равно. Домой я не вернусь.
— Только не дури, — Саулюс совсем уж испугался такого счастья и, вспомнив, как по желтому лицу Стасиса струился липкий, нездоровый пот, как они боролись у двери и как потом, отгоняя подступающую тошноту, он полоскал у колодца рот, рассердился еще сильнее: — И что за мода таким образом соблазнять женатых мужчин?!
Она прикрыла ладонями лицо и задрожала от едва сдерживаемого плача, но Саулюс не поверил ей. Одно воспоминание об этом противном, измученном болезнями и обиженном самим господом богом человечке не позволяло ему поверить. Мысль, что на свете есть Стасис, переворачивала все вверх ногами.
Но вдруг перед глазами снова возник, окутанный трепещущим ореолом, образ Бируте, и Саулюсу стало стыдно.
Такая большая, такая красивая, такая сильная — и ревет, злился он, но вслух ничего не сказал. В голове не умещалось, как она может быть одновременно такой властной и такой — до жалости — безвольной. Он не понимал, куда вдруг исчезли достоинство и самоуверенность Бируте, спокойствие и презрение к мужчинам, о которых еще вчера она говорила с такой материнской снисходительностью, а сегодня вот ходит по лесу полуголая и из-за какого-то убогого не может найти себе места?
— Костер не залей слезами. — Ему были противны собственные слова, но ничего другого он не мог сказать. — Как ты можешь с ним?..
Бируте отняла от лица ладони и с удивлением посмотрела на Саулюса чистым и откровенным взглядом человека, осудившего себя, потом улыбнулась сквозь слезы и чуть спокойнее, хрипловатым, но уже твердым голосом сказала:
— А чем ты лучше его?
— Кого?
— Стасиса.
— Ну, знаешь! — Саулюс почувствовал, что сейчас скажет что-нибудь лишнее, но Бируте опередила его:
— Надо же, какой моралист! Больной ему мешает. А может, и ты, как твой шеф, предложишь избавиться от него, например, крысиным ядом накормить?
У Саулюса даже дыхание перехватило. Он еще пытался оправдаться, но гостья даже слушать его не хотела:
— Дитятко, ты еще не успел мое имя узнать, а уже учишь. Стасис хоть знает, за что меня любить и за что ненавидеть, а ты?.. Прибежал, едва пальцем поманила, но все равно хочешь чистеньким остаться. Как тебе не стыдно? А может, я нарочно, только чтобы его подразнить? А может, мне твой Моцкус нужен, а не ты?.. — Она встала, поплотнее завернулась в шубу и ушла своей дорогой.
Пристыженный Саулюс чистил картошку с раздражением, оставляя только сердцевину, и со злостью швырял в закопченный котелок.
«Боже мой, а ведь она права! — Саулюс почувствовал, что он впутался в какую-то старую и странную историю. — Другая схватила бы головешку и надавала мне по морде. Какое право я имею попрекать ее? За что? Однако и Моцкус хорош! Чем помешал ему этот Стасялис? — И снова вспомнил, как пожимал влажную руку этого человечка, а потом бежал к колодцу умываться. — На самом деле неприятный тип. Но мне-то какое дело? Все люди на свете живут парами, и каждый находит для себя то, чего достоин. Даже Моцкусу не изменить этот закон. — Нет, Саулюкас, здесь что-то не так, ты прикоснулся к не совсем светлому прошлому этих людей, надо тебе удирать подальше, пока не поздно». Он воткнул нож в сосну, повесил котелок над огнем и подбросил в костер дров. Это занятие немного успокоило его. Раздевшись, умылся по пояс и удивился тому, насколько легче стало на душе, и жизнь снова показалась не такой уж сложной и противной. «Видать, и тут не обошлось без Моцкуса. Талантливый, бестия! И главное — всюду первый. Колумб, чтоб ему сгинуть, как говорит Йонас. И чего только он не знает, чего только не умеет! Куда ни пойдет — везде своего добьется. Под счастливой звездой родился». — Он снова и снова сравнивал факты, сопоставляя их с разговорами, слышанными раньше, гадал, пока в воображении не вырисовалась довольно странная история. Это опечалило Саулюса. Он любил и уважал своего шефа. Работая в институте, Саулюс наслушался о Моцкусе историй, превозносящих его добродетели, и считал шефа почти святым человеком, однако теперь, неожиданно прикоснувшись к никому не известной тайне этого человека, почувствовал, как уважение к нему улетучивается, превращается в мыльный пузырь. Зачем все это? Неужели люди ради того и созданы, чтобы мешать друг другу жить, чтобы причинять друг другу боль? Он старался заглушить в себе нарастающее недовольство шефом, но вечером, когда вернулись мужчины, осторожно спросил Йонаса: