Время шло, молотилка продолжала бездействовать. Наконец, бригадир разрешил разойтись по домам, предупредив: когда рассветёт, всем приходить на недокошенное вчера поле.
Утром ударил мороз, мокрый снег взялся коркой, погребя под собой неубранный хлеб. Нас отпустили в Пихтовку.
Зимой жизнь на стройке почти замерла, не стало ни малярных, ни земляных работ, лишь плотники да столяры подготавливали доски для будущих полов и потолков, мастерили двери и оконные рамы.
Нет работы — нет зарплаты. Николай перешел в промкомбинат, мы с Майкой, продолжая числиться на стройке, фактически остались без дела. В нашу обязанность входило убирать столярку, а поскольку двоим там делать было нечего, ходили на работу через день по очереди. Ходили на работу — громко сказано. Работа скорее напоминала забаву: стружку, накопившуюся в столярке за день, нужно было вынести корзинами на берег Баксы, подальше от столярки и сложенных под навесом досок, стружку поджечь, дождаться, пока она прогорит и закидать кострище снегом. На все это уходило меньше часа, но беда в том, что и оплата была соответственная: даже в старых деньгах она исчислялась в буквальном смысле слова копейками.
Майке немного помогали ее родные, мне — Минка. В определенный день каждого месяца я шла на почту, наперед зная, что там уже лежит денежный перевод на 280 рублей — Минкина стипендия. Девушка на почте всякий раз изумлялась:
— Бывают же такие подруги!
Мы с Майкой экономили изо всех сил, но траты были — по нашим средствам — немалые: на почту, на баню, на починку обуви, на кино. На еду оставалось всего ничего, но с голоду не помирали. Нашим бюджетом ведала более хозяйственная Майка; по воскресеньям в селе бывал базар, мы запасались провизией на неделю: кусок сала, пару кругов — по форме мисок — мороженого молока. Основной наш рацион составляла дешевая картошка: утром вареная (Катя чуть свет — мы еще спали — топила русскую печь, ставила на угли и два наших чугунка — с картошкой и похлебкой, ее мы доставали к обеду), вечером, когда топилась плита, — жарили картошку на сале. Время от времени позволяли себе кутнуть: покупали сто граммов пряников или кедровых орехов.
Кедровые орехи продавались в магазине, подобно крупе, — для нас это было экзотикой. Торговали в магазине в основном бакалеей (на одной из этикеток рукой продавщицы было написано: крупа грешная); ни мяса, ни сливочного масла в продаже не было (да нам бы и не по карману).
Пряники местного производства продавались в «Буфете» — заведении типа пивнушки. Было там всегда шумно и накурено, за мокрыми столиками сидели подвыпившие мужики, я стеснялась туда заходить, но иной раз искушение было слишком велико.
Однажды я купила пряников и, выходя за дверь, услышала, как буфетчик на вопрос какого-то забулдыги ответил:
— Не знаю, спроси у Кочкурова.
Я медленно шла по улице. Однофамилец... Конечно, однофамилец! А вдруг? Да нет, быть того не может: если бы отец был здесь, в ссылке, он бы дал о себе знать... А если он здесь недавно?..
Я вернулась, но какое-то время стояла за дверью, не решаясь войти. Буфетчик, крикливый, краснорожий, с маслянистыми глазками, не располагал к доверительному разговору. Как-то он отнесется к вопросу о его знакомом?
Пересилив себя, подошла к стойке:
— Скажите, как зовут Кочкурова?
— Зачем тебе?
— Нужно.
— Константин Петрович, а что?
От Пихтовки через тайгу шла дивной красоты дорога: вдоль нее стояли вековые кедры. Мы спросили Катю:
— Куда ведет дорога?
— На «Восход».
— А что там?
— Кирпичный завод, при нем поселок.
— Красивый поселок?
— Да нет, обыкновенный.
— Далеко дотуда?
— Километра четыре.
Манило пройти по дороге до конца, но опасались: вдруг посчитают побегом. Майка элегически декламировала:
Никогда я не был на Восходе,
Ты меня не спрашивай о нем...
Когда мне хотелось побыть одной, я шла на эту дорогу. Особенно хороша была она ранними зимними вечерами, когда сквозь кроны кедров пылало закатное небо. Идешь, любуешься тайгой — но вот уже внутренний сторож предупреждает: поворачивай обратно! Назад — и снова вперед — и снова назад. Такое гулянье было сродни метанию по тюремной камере.
В середине зимы я заболела — да как! Еще в школьные годы случались у меня приступы ревматизма (четыре военных зимы проходила в парусиновых туфлях, а то и в ботинках на деревянной подошве), после уборочной в Орловке начало сильно крутить колени — и вот накинулся полиартрит: не было сустава, который бы не выламывало. Пальцы не держали ложку, я не стояла на ногах.
— Ой, девка, тебе здесь не климат! — говорила Катя. Эту же фразу повторяли соседи, кому случалось к нам зайти; кто-то из них сказал, что мне бы помогло кедровое или пихтовое масло, однако стоит такое масло очень дорого да и достать его невозможно.
Дядя Коля (видя, как он нас опекает, Катя называла его Николаем-Угодником) привел врача из ссыльных — доктора Гарина. Тот осмотрел меня, сказал, что немедленно положит в больницу, а уходя шепнул Николаю, что дела мои плохи, мне послышалось слово костыли.
В больнице меня немного подлечили, вышла оттуда без костылей, но хромая на обе ноги.
Вспомнив разговор про недоступное для меня чудодейственное масло, решила испробовать хвою: запаривала ветки кедра и пихты, держала в ведре ноги и руки. Мне заметно полегчало, постепенно я почти исцелилась.
Услышали частушку:
Ой, Пихтовка, ты, Пихтовка,
Где ты поселенная!
Нет ни девок, ни парней,
Одна тайга зеленая.
Тут же переиначили: «Одна тоска зеленая». Даже не по Москве я тосковала (смирилась с мыслью, что нам ее, похоже, век не видать) — тосковала по городу. Бывало, в мороз, накинув платок, выбегала на улицу, чтобы вдохнуть выхлопные газы проехавшего мимо дома грузовика — запах города...
В ту зиму, как никогда много, писала и получала писем, хотя круг адресатов был узок: мама, Гайра, школьная подруга Лия Пирейко (она жила в Москве, училась в университете, в письмах меня подбадривала, прислала кое-что из одежды и, по моей просьбе, словарь и учебник французского языка). С Минкой мы писали друг другу ежедневно.
В одном из писем Гайра сообщила, что вышла замуж, что они с Юрой ушли из общежития, сняли саманный домик в казахском ауле на краю Акчатау и ждут меня к себе.
Сын репрессированного крупного военачальника Г. Д. Базилевича (который в свое время был командующим Московским военным округом), Юрий — фронтовик (белобилетник по зрению, ушел на фронт добровольцем, всю войну был на передовой санитаром), после войны доучивался в Бауманском; арестован в ночь на 23 апреля, статья 7-35, пять лет ссылки.
Каждые десять дней, отправляясь на отметку в комендатуру, я тешиласебя надеждой: а вдруг уже пришел ответ на мое заявление!
Казалось, что зима тянется нескончаемо долго. Я рвалась душою к Гайре, меня томило вынужденное безделье, угнетали мысли о будущем.
«Нам ли ждать чего-нибудь для себя доброго? думала я. — Ведь и через 5 и через 25 лет мы всё так же будем детьми врагов народа».
Должно быть, с тоски вдруг пошли стихи — за зиму собралась целая тетрадь.
После Пихтовки — как отрезало — не написала ни единой строки.
Позднее, полистав тетрадь, увидела, что стихи — слабые, кинула их в огонь. Почти все забылись, кроме двух-трех.
Стихотворение, написанное под впечатлением известия, что арестован и отбывает срок в северных лагерях наш однокурсник (впоследствии мой муж) Владимир Муравьев:
ЦАРЕВНА СОФЬЯ
(Воспоминания о Третьяковке)
Тяжестью страшной — складки парчи,
Кольца манжет — оковами.
Звон колокольный тонет в ночи
За черной решеткой оконною.
В келью всю ночь заглянуть пытается
Мертвое злое лицо,
Всю ночь на стене монастырской качаются
Тени казненных стрельцов.
Заснуть бы! Не слышать голос Петра,
Не видеть боярские лица!
Куда-то в дикий северный край
Сослан Василий Голицын...