Танцы собирались на ближней от аэродрома лесной опушке. На пенек, сознавая свою значимость и высоко подскочивший в данной ситуации общественный вес, торжественно усаживался известный на всю дивизию виртуоз-аккордеонист, девятнадцатилетний стрелок-радист Сашка Цурюпов и, картинно склоня стриженную под «нулевку», круглую, как бильярдный шар, голову на грудь, брал первый — пробный — аккорд. А уже через несколько секунд в теплом, пахнущем лесной прелью ночном воздухе плыли негромкие, слегка притушенные — с учетом фронтовой обстановки — плавные, мягкие звуки вальса. Аккордеон неторопливо и задумчиво вел рассказ о том, как спадают с берез неслышные, невесомые желтые листья, как вздыхает об отцветшей мирной юности гармонь в прифронтовом лесу, о первой, невысказанной, оборванной на полуслове любви, дорога к которой теперь пролегает через кровь, пепелища и дымные пожарища войны… А рядом, на освещенном лунным светом, утоптанном «пятачке» медленно и плавно кружились пары, слышался смех; девчата, сменив порыжевшие от глины кирзовые сапоги на легкие туфельки, нарочито строгими голосами отчитывали своих партнеров, заставляя их поспешно тушить недокуренные сигареты, — те самые девушки-оружейницы, которые весь день, не разгибая спины, набивали патронами пулеметные ленты… И все кругом было именно так, как рассказывалось в вальсе: и война, и любовь, и прифронтовой лес… Разве вот только листья берез не успели еще пожелтеть и не опадали, шелестя и кружась, на землю…
На рассвете жаркого августовского дня пришел наконец приказ. Двенадцать ИЛов — я в то время уже был заместителем командира эскадрильи — быстро поднялись с аэродрома, набрали высоту и легли на курс. Над землей стлалась легкая предутренняя дымка, которая, однако, не мешала видеть, что делается внизу. Намеченный командованием к прорыву участок фронта захватывал около сорока километров передовой; сама же зона активного действия авиации простиралась еще на добрый десяток километров вглубь. Сорок тысяч гектаров земли, насыщенных живой силой врага и всевозможной военной техникой, — вот с чем предстояло нам иметь дело.
Группу вел сам комэск. Его рация молчала; он знал, что каждый из нас имеет ясное, четкое представление, кому и что делать. Небо было чистым, истребители прикрытия шли чуть правее и выше… «Неужели немцы не догадываются, что уже началось? — мелькнуло у меня в голове. — И зенитки почему-то молчат…» В этот момент впереди по курсу эскадрильи вспухли белые облачка разрывов, и сразу же — почти рядом, слева. Ведущий круто отвернул и взял вверх; набрав метров пятьдесят, снова лег на курс: для более сложного маневрирования, видимо, не было времени. И как бы в подтверждение, в наушниках прозвучал голос комэска: «Прямо по курсу — цель. Всем приготовиться!»
Через несколько мгновений ведущий уже пикировал. Ринулись вниз и остальные машины эскадрильи. За стеклами фонаря неслышно посвистывал заглушаемый мощным гулом двигателя ветер; земля, будто вспучиваясь, тяжко вздымалась навстречу… Шоссе с колонной движущихся грузовиков, огороды и крыши какой-то деревеньки, еще дорога, тянется какой-то конный обоз… Не то… Не то… Ага! Вот он, этот чертов осинник; сквозь ветви просматриваются темные прямоугольные пятна — танки!
«Огонь!» Это я сам себе. Сам про себя. В наушниках только звенящая тишина. Сейчас не до слов. «Огонь! Так твою растак… Огонь! Огонь!!!»
Облегченная от запасов снарядов и бомб, машина взмыла, уходя вверх от верхушек деревьев. Лес горел. Внизу, над быстро расползающейся тучей дыма, что-то глухо бухало, вздымая к небу все новые и новые клубы гари. С того края, где к осиннику примыкало золотистое на солнце ржаное поле, из чащобы, как ошпаренные кипятком тараканы, выползали уцелевшие танки. Последнее, что я увидел, начиная заход на второе пике, — это несколько ИЛов, которые начали за ними охоту.
И снова пронзительный рев моторов… «Огонь! — шепчу я беззвучно самому себе. — Огонь! Огонь!! Огонь!!!»
Когда мы легли на обратный курс, осинник пылал одним дружным исполинским костром; во ржи, разбрызгивая багровые факелы от взрывающихся бензобаков и неиспользованных боеприпасов, догорали фашистские «пантеры» и «тигры».
Второй и третий вылеты следовали с интервалами в двадцать-тридцать минут — ровно столько, сколько требовалось, чтобы заменить пустые снарядные и пулеметные ящики. Многие пилоты, особенно из некурящих, даже не покидали кабин, ожидая, когда снующие под брюхом самолета «технари» подвесят новые «эрэсы» и бомбы.
Когда во второй половине дня мы в четвертый раз пересекли передовую, все сорок тысяч гектаров огромного прямоугольника вражеской обороны представляли собой сплошное море бушующего огня. Дым поднимался в небо до шестисот метров; гарь проникала в кабины самолетов. Видимости никакой… Тут-то и пришлись как нельзя более кстати прежние наши вылазки на передовую. Работать приходилось вслепую; и если бы в планшетках каждого из нас не лежали карты с детальной разметкой каждой цели, каждого наземного ориентира, об эффективности вылета не приходилось бы и мечтать. Тщательная же предварительная подготовка решила исход дела. Каманин, не покидавший КП, отдавал по радио лаконичные приказы ведущим: «Действовать по квадрату такому-то!» И все. Остальное было ясно: в названном квадрате, под бушующими клубами дыма, уцелела или не добита какая-то вражеская цель. И группа машин пикировала на этот квадрат, заход за заходом перепахивала землю из стволов пушек, вздымала ее разрывами «эрэсов» и бомб. Единственное, что оставалось не у дел, — это стволы молчащих пулеметов: прошивать из них густую завесу дыма было бы явно бесполезно.
Теперь в небе, загаженном гарью и рукавами дыма, становилось тесно. Оно буквально кишело нашей и вражеской авиацией. Повсюду завязывались короткие воздушные бои. То тут, то там стремительно проносились вниз факелы охваченных пламенем самолетов. Горели и фашисты и наши. Рубка шла насмерть; схватки протекали коротко и жестко: дрались на встречных курсах, на крутых виражах, на молниеносных, как удар штыка, коротких атаках, шли на таран… Небо превратилось в одну гигантскую мясорубку, которая быстро и неотвратимо перемалывала все подряд: «юнкерсы», «мессершмитты», «фоккеры», ИЛы, ЯКи, «Лавочкины»… И все же основная масса наших штурмовиков, прижимаясь к земле, ныряя в нижние пласты дыма, продолжала делать свое дело, утюжа и перепахивая вражескую оборону.
Может быть, я бы и избежал в тот раз полоснувшей по брюху моего ИЛа пулеметной трассы, если бы не привычный камуфляж наших, новых на том участке фронта, скоростных истребителей прикрытия «Лавочкиных». Их в целях дезориентации противника раскрасили тогда как немецкие «фокке-фокке-вульфы190». Не знаю, оправдалась ли в целом эта необычная маскировка, но мне она тогда сослужила плохую услугу.
Это произошло, когда я, расстреляв в последнем пике оставшиеся снаряды и решив возвращаться на аэродром, вынырнул из прикрывающей пелены и стал набирать необходимую, для того чтобы сориентироваться, высоту. Воздушный ад еще был в самом разгаре. Сообразив, где передовая, и ложась на нужный мне курс, я мельком огляделся: с обеих сторон от меня блеснули на солнце два пестро размалеванных фюзеляжа. «Лавочкины»! — мысленно отметил я. — Прикрытие. Опять повезло — доведут до линии фронта». Вдруг на какую-то долю секунды меня кольнуло ощущение не осознанной до конца опасности, и тут же машину резко встряхнуло. Пулеметная очередь одного из «фоккеров», которых я принял за истребители прикрытия, добросовестно прошила мне фюзеляж. Машина сразу же загорелась. Отвернув резким маневром от второго «фоккера», я стал уходить в сторону линии фронта. «Вот тебе и «Лавочкины»! Черт бы ее побрал, эту дурацкую раскраску! — не удержался я. — Только бы суметь дотянуть до своих, перевалить передовую…»
Но дотянуть представлялось маловероятным. Машина разгоралась быстро и споро, словно ее щедро сбрызнули бензином. Я попытался увеличить скорость за счет форсированной подачи горючего; машина теперь шла на пределе, но огонь торопился завершить свое черное дело. Кабину заволокло густым, едким дымом; сзади, стиснув зубы, стонал стрелок-радист Петр Ананьев: у него обуглились сапоги, вот-вот мог вспыхнуть ранец парашюта… Нужно было, пока не поздно, прыгать…