Бизин замолчал, почаще стал прикладываться к сладкой наливочке, смотрел на расфранченных дам за столиками, слушал вполуха Сашеньку и тихо грезил о безвозвратно ушедшем. Некогда ярко вспыхнувшая в его сердце любовь окончательно подернулась сизым пеплом.

И застолье вскоре угасло. Дамы благородно довезли старика до его обители, напоследок сунув вощеный сверток с остатками гастрономических деликатесов, которые Бизин безропотно принял, в хмелю даже внутренне не оскорбившись подачкой.

На следующий день, в полдень, Сашенька уехала. Как вспыхнувшая искорка среди мертвых углей, уколола надежда, что попросит проводить, но, уезжая вечером с Машей-Цыганкой на рычащем лакированном монстре, Островская только взмахнула ручкой на прощание.

Бизин таки пришел на вокзал.

Издали наблюдал, как у пульман-вагона толпились штабные офицеры, звенел хрусталь «на посошок», тренькали веселыми колокольчиками смешки Сашеньки и Марьи, вкативших прямо на перрон в атаманском автомобиле, нещадно дымящем газолиновым перегаром. Бизин помнил, что в лучшие времена таких перронных вольностей даже их превосходительства господин военный губернатор и господин градоначальник себе не позволяли. М-да-с! О, temperas, о, mores!

Потом поезд ушел, а в душе и не захолонуло. Пепел…

3

…Незаметно занялось утро.

Гремя запорами и ключами, надзиратели отпирали «кормушки» — маленькие оконца на дверях камер, прорезанные так низко, что, только изрядно согнувшись, можно было поравняться лицом с отверстием, а вот на коленки встать — высоковато. Видно, специально так задумано, для унижения человеческого.

В кормушку следовало просунуть миску. Заключенный из тюремной обслуги опрокидывал в нее черпак баланды или каши — и забирай обратно.

Бизин принял, не из кормушки, а через нескладного, костлявого парня, откликавшегося на имя Пронька, миску с жидкой перловой кашей и осьмушку ржаного, липкого, вперемешку с отрубями, хлеба. Стал неторопливо прихлебывать кашицу захваченной из дома деревянной ложкой. Поев, ложку облизал и протер чистой тряпицей, которую носил в кармане рубахи, неспешным взглядом обвел лица чавкающих обитателей камеры.

За проведенные в читинской тюрьме несколько дней Бизин уже про каждого в камере чего-то помаленьку знал.

Из Кузнечных рядов, слывших у читинских обывателей районом обитания всех местных конокрадов и укрывателей краденого — Пронька и сосед Бизина по нарам сверху Коська Баталов. Оба припухли на краже коз.

К двери ближе примостился на верхних нарах Киргинцев Мишка, тоже из Кузнечных. Увел и забил корову, а продать не успел.

Яшка Верхоленцев, смуглый и верткий, — чистый цыган! — с нагловатым взглядом и не сходящей с тонких губ нехорошей ухмылкой, как и его подельник Витька по фамилии Корвель, пойманы угрозыском за кражу лошадей с пастбища, а Долгарь, или Долгарев Мишка, с Абрамом Емельяновым и щуплым китайцем Чин-Хуп-Ляном оказались в камере за кражу мануфактуры с товарного двора станции Чита-I. Сами — с Дальнего вокзала, западной читинской окраины, где таких ухарей хватало. Мануфактуру уперли у китайского коммерсанта, да попались на продаже.

Вечно голодный Пронька, прозванный в камере Кишкой, жадно смотрел на недоеденный Бизиным кусок пахнущего прелью и мышами хлеба. Бизин разрешающе кивнул, отвернулся к окну. Там виднелся кусок неба, затянутого рваными облаками.

Кто он, за что его в камеру втюрили, Бизин собравшейся здесь шпане не рассказывал. По арестантским понятиям, это было делом вполне допустимым: не лезь в чужую душу — не полезут и в твою. Надо — человече сам себя обнажит.

Но после того, как Бизин уверенно занял лучшее место, его старшинство признали. Повлияло, наверное, и то, что разговору, свойственного уголовной братии, Бизин набрался за свою жизнь предостаточно, умел, где надо, ввернуть жаргонное уркаганское словцо. Потом, опять же, возраст, спокойствие и немигающий тяжелый взгляд тоже свое играют.

Лязгнул засов, гулко ухнув, приоткрылась обитая железными полосами дверь.

— Встать! Построиться! Доложить!

После громкой команды в камеру вошел высокий человек в старом, но аккуратно вычищенном черном кителе, какие носили еще государевы тюремные служаки. За спиной вошедшего теснились настороженные надзиратели.

— Я — начальник тюрьмы Григорьев. Есть ли ко мне вопросы, жалобы?

Арестанты молчали. Яшка Верхоленцев дернулся было что-то выкрикнуть, но под пристальным взглядом Бизина пригнул голову за долговязого Проньку.

— Добре, — выждав, сказал Григорьев. — Но впредь требую доклада старшего по камере или ежедневного дежурного. Кто у вас за старшего? Ну, чего же молчите?

— Баталов Константин за старшего будет, — негромко проговорил Алексей Андреевич.

— Ну вот, а то я уж подумал, что у вас здесь порядка нет, — усмехнулся Григорьев, пристально поглядел на Бизина.

Начальник Читинской тюрьмы Григорьев был человеком очень интересной судьбы. Коренной забайкалец, всего в жизни добивавшийся только своим упорным трудом, Леонтий Андреевич нашел свое призвание в деле, никогда не считавшимся почетным, — с 1890-х годов служил в Читинской тюрьме. Довольно быстро достиг высоты — в 1906 году его назначили начальником этого заведения. С 10 марта 1918 года возглавлял тюрьму на выборных началах. И оставался в этой роли бессменно уже при пятой власти!

Как царского тюремщика, его рассматривала на предмет политической благонадежности специальная комиссия комитета общественной безопасности, созданного в Чите органа Временного правительства, потом то же самое последовательно проделали аналогичные проверочные органы при установлении советской власти в 1918 году, затем, после ее падения, когда в Чите сел править атаман Семенов, ну а потом — при установлении Дэвээрии. И все эти комиссии признали Григорьева соответствующим занимаемой должности!

Хотя последняя проверка нервы помотала в самый неподходящий момент. Это даже не проверка была, а целое следствие, учиненное по анонимному доносу следователем Народно-политического суда Забайкальской области Дедиковым в октябре 1921 года.

Григорьева и все его семейство обвинили в том, что они-де хотели эвакуироваться, а попросту говоря, сбежать с семеновской бандой в Китай.

А история была таковой. В июне 1920 года Григорьев отправил свою жену Елизавету Афанасьевну, страдающую желчнокаменной болезнью, и троих детей на лечение в Харбин. Старшая дочь Григорьева — шестнадцатилетняя Серафима перенесла два приступа аппендицита, поэтому речь шла и о возможной ее операции. Болезненным был и тринадцатилетний сын — Сережа. Почему в семье и приняли такое решение: супруга с детьми, включая пятилетнюю Леночку, поживет в Харбине три-четыре месяца, пройдя полный курс лечения.

После отъезда семьи не прошло и месяца, как начальник тюрьмы получил приказ готовить к эвакуации имущество и арестованных. Отступать вместе с семеновцами Леонтий Андреевич не собирался. Более того, воспользовавшись суматохой и неразберихой, сумел отвести от беды партию в 170 заключенных, которых семеновцы собирались пустить «в расход». Под всяческими предлогами затягивал и выполнение приказа об эвакуации.

Не было счастья, так несчастье помогло. В начале августа Григорьев получил сообщение из Харбина, что из-за болезни жены и старшей дочери семья оказалась в тяжелом материальном положении. Сдав тюрьму своему помощнику Жигалину, он выехал в Харбин, пробыл там две недели, устроив все, что мог, с больной дочерью. И вернулся в Читу, забрав с собой сына, которому надо было продолжать учебу.

К тому времени семеновским властям было уже не до эвакуации тюрьмы. Но беда поджидала с другой стороны — старшего сына Леонтия Андреевича, двадцатидвухлетнего Феодосия, еще в 1918 году мобилизованного семеновцами со скамьи политехнического училища в казачий полк, откомандировали помимо желания юноши в юнкерское училище. Скоропостижный срок обучения в августе у Феодосия закончился, его произвели в подпоручики и отдали приказ выехать в Даурию. Сын служить у Семенова не хотел и, когда начался отъезд, ушел из училищной казармы домой, но за ним послали вооруженный наряд с офицером…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: