Глаша тронула старика за рукав и участливо спросила:

— Может, приляжете?

— Домой пойду, — сказал дед Микита и повернулся к Ивану: — Сказываешь, не видал мово Петруху?

— Не видал, Никита Григорьевич.

Глаша помогла старику одеться, сунула под мышку клюшку, собралась проводить его. Но поднялся и Михаил Иванович:

— Пора и честь знать. А дедушку я сам провожу.

— Посидели бы еще, Михаил Иванович, — попросила Глаша.

— В другой раз. Делов невпроворот. А с тобой, Митрич, мы еще поговорим. Шибко ты меня расстроил.

— Чего бы это?

— Не будем по пьяной лавочке об этом толковать.

— Это верно, — согласился Сериков.

Ой, да не спускай листа
Во синя моря.
По синю морю
Корабель плывет, —

опять замурлыкал бобыль. Мыларщиков подхватил его под руки и вывел из избы. Иван, накинув на плечи шинель, вышел их провожать во двор. По небу ползли серые тучи, в воздухе кружился редкий снежок. Прощаясь, дед Микита спросил:

— Мово Петруху не видал на войне-то? Смеясь, ему ответил Мыларщиков:

— В Питере твой Петруха, а Иван из Киева прикатил.

Дед глянул на Михаила Ивановича из-под густых бровей вроде бы усмешливо и отозвался:

— Господи, помилуй, а они рази не рядышком стоят?

Когда Иван вернулся в избу, Глаша мыла посуду. Стояла к нему спиной. Под белой блузкой шевелились лопатки. На затылке, свивались колечки волос. Что-то теплое прихлынуло к Иванову сердцу. Он движением плеча скинул шинель прямо на пол и, стараясь не скрипеть половицами, подкрался к жене, сжал ее худенькие плечи и повернул к себе лицом. Она подняла на него глаза, застенчиво улыбнулась и сказала тихо:

— Постой, руки вытру. Мокрые они…

— А что мне мокрые, — прошептал он, стискивая жену в объятиях. И она вмиг обмякла. Потом они, не зажигая огня, поужинали. К ним кто-то стучался. Иван и Глаша, притаившись, не отвечали. Никого им не надо было. Так хорошо дышалось вдвоем.

Швейкин

Мало-помалу в Кыштыме утверждалась и становилась на ноги советская власть. Был избран Центральный деловой совет, чтобы вершить делами всего горного округа, а для присмотра за ним образовали контрольный комитет.

В Совете рабочих и солдатских депутатов дела вершил Борис Швейкин. Народ туда валом валил. Кто по нужде, кто по душам потолковать. А кто и с камнем за пазухой.

Нынче у Бориса Евгеньевича снова народ. Комнатушка — приемная маленькая. Сидели на табуретках и лавках, иные — на подоконниках.

Швейкин в своем кабинете разговаривал по телефону. Наконец с облегчением повесил трубку на рычажок, крутнул ручку два раза, давая отбой, и спросил Ульяну, своего секретаря:

— Много сегодня?

— Да хватит.

Борис Евгеньевич пригладил курчавые волосы и вышел в приемную. Окинул посетителей внимательным взглядом, задержал его на обросшем щетиной лице: «Ба, сам Пузанов! Прибеднился. Тужурку-то, наверное, у работника взял. На ногах пимы подшитые. Бедняк и бедняк!»

Возле двери на табурете примостилась старуха. На лице у нее морщин, будто на пашне борозд после пахоты. Повязалась черной шалью, у которой кисти кое-где повылезли. Уронила на колени натруженные руки с узловатыми ревматическими пальцами.

— Вам что, мамаша?

— Жить не знаю как, сынок.

— Что же у вас стряслось?

— Хуже и некуда. Сынов моих поубивали. Одново германец сгубил, другова в Катеринбурге в революцию.

— А как ваша фамилия?

— Да Мокичевы мы.

Мокичевы! Сколько их, Мокичевых, в Кыштыме! И на Нижнем, и на Верхнем. В шестом году в боевой дружине было два брата Мокичевых — Маркел и Дмитрий. Старший Маркел добродушным и увалистым был. Все боялся самодельной бомбы — вдруг в руках взорвется. Дмитрий, поджарый и юркий, норовил попасть в дело поопасней, осаживать приходилось. Когда угнали на каторгу, потерял из виду братьев Мокичевых. Швейкин спросил старушку:

— Как звали сынов-то ваших?

— Одново Маркелом, а другова Митькой. Может, слыхивал?

Маркел да Дмитрий… Сидит перед Борисом Евгеньевичем измученная горем старуха Мокичева. Одна. Не успели сыновья подарить матери даже внуков.

— Уля! — позвал Швейкин. — Свяжись, пожалуйста, с Тимониным. Пусть поможет. Потом скажешь мне, как у тебя получится. Ступайте домой, мамаша. Все будет хорошо.

— Дай тебе бог здоровья, сынок. А то хоть ложись и с голодухи помирай. Нету у меня кормильцев-то, а сама-то я чо могу?

Мокичева ушла. Швейкин спросил:

— Так у кого что, граждане?

Заговорили враз. Борис Евгеньевич поднял руку, призывая к тишине.

— По порядку, граждане. Хотя бы вы, гражданин Пузанов. Что у вас ко мне?

У Пузанова губы задергались, глянул на Швейкина искоса, вроде бы удивленно — почему именно меня первого? Щеку небритую потер, трескоток пошел. Это тебе не с Глашей Сериковой разговаривать. Это власть. Царь Борьку на каторгу упек, а теперь вот царя нет, а Борька властью стал. И приходится унижаться.

— На самоуправство пришел жалиться. Где видано, чтобы справного мужика рубить под корень? Сперва денежным налогом обложил, теперь хлебным. Откуда у меня хлеб? Ты сам тутошний, душу нашу должон понимать!

— Сколько же у вас заимок?

— Заимок! Да я их у леса отнял, кровавыми мозолями исходили руки-то! Во!

Подсовывает огрубелые ладони с мозолями. Черенком лопаты нажгло, дома конюшню сам чистит. А покорчевал бы лес, не такими бы ладони сделались.

— Зачем же такие страсти, гражданин Пузанов? — усмехнулся Швейкин. — На вас же пол-Кыштыма хребет гнуло.

— Не гнули, а работу я им давал, работу. Спасибо они мне говорили. И с другого боку разглядеть надобно. Пошто Пильщиковым меньше налог?

— Разберемся. Но зря тешите себя — никто вам спасибо не говорил. А вот что проклинали — это уж точно! Детей вами пугали. Так-то, гражданин хороший!

Борис Евгеньевич постепенно распалялся. На каких слезах этот паук богатство нажил? Кто же от него не стонал? Прибрал к рукам заимки. Люди приходили к нему гонимые нуждой, просили за ради Христа. Хозяйки несли в его лавки последние гроши, просили взаймы, а Пузанов куражился: вот, мол, какой я сильный! И драл втридорога. Жадность — она меры не знает. А теперь пришел в Совет. С какой же надеждой?

— Стало быть, все мои дела на счетах прикинули? — набычился Пузанов.

— Не волнуйтесь, счет предъявим по справедливости.

— По чьей?! — крикнул Пузанов.

— По нашей, рабоче-крестьянской! — тихо, сдерживая себя, ответил Борис Евгеньевич.

Пузанов потерял над собой контроль. Сорвался:

— Грабители! Но шалите — не дамся! — Крупно зашагал к двери, налетел на табуретку, зло отпихнул ее. Дверью хлопнул — едва окна вдребезги не разлетелись. У Бориса Евгеньевича тошнота подступила к горлу, дыханье перехватило. Спасибо Ульяне — подбежала со стаканом воды. Не девушка, а прямо находка. С полувзгляда поняла, что ему плохо.

Посетители все видели и слышали. Один бочком-бочком и на улицу — нет, на доброе им здесь надеяться нечего. Другие удивлялись — с Пузановым и так разговаривать! Забыли, что не старые времена.

Чуял Борис Евгеньевич, что не все одобряют крутой разговор с Пузановым. Возможно, и в самом деле перегнул малость? Глянул на старого литейщика Ичева Алексея Савельевича. Тот одобрительно улыбнулся. Ну, спасибо тебе, Савельич, гора с плеч.

Прием продолжался. Ичева Борис Евгеньевич оставил на последнюю очередь, чтоб потом с ним поговорить по душам один на один. Некстати появился Дукат из контрольного комитета, спросил с ходу:

— Скоро кончишь?

— Вот с Савельичем переговорю и все.

Дукат скрылся в кабинете Швейкина. Борис Евгеньевич пододвинул табуретку к Ичеву поближе.

— Тяжко? — участливо спросил Алексей Савельевич. Ему за пятьдесят, лицо сухощавое, в морщинах. Сутулится, даже когда сидит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: