— Это он тебе, Сема, грозил. Смотри, больше не попадайся.
— Разыгрывай давай, я ничего, — улыбнулся Тюрин.
— Вот еловая голова! Я? Разыгрываю? Ты за сосной прятался?
— Ну, за сосной.
— Кривая такая сосна? Да? Все точно. А летчик вокруг той сосны и крутился. Гришуха может подтвердить. Ты ползешь сюда, и он за тобой. Ты туда, и он туда. Ты на брюхо, вокруг ствола и елозил. Было?
— Было, — подтвердил, улыбаясь, Семен.
— На животе дыр нет?
— Нет.
— Значит, легко отделался. Сам знаешь — каптерка теперь у нас пустая. Пришлось бы тебе с дырой на пузе ходить. Вот бы потеха была. Встретил бы тебя, скажем, Анжеров, глянул и глаза бы округлил: «Это что за новости? Как ты смеешь своей дырой на пузе боевой вид моего батальона портить?» И разжаловал бы.
— Меня некуда разжаловать — я рядовой, — весело возразил. Тюрин.
— Экий ты младенец. Да в писари бы разжаловал. Ты бы там через день взмолился: больше не буду дыр протирать, только верните во взвод к Самусю. Что, не так?
К веселой перепалке Игонина с Тюриным прислушивались многие бойцы, улыбались: чудак же этот Игонин!
В лесу делалось людней и людней. В мелком частом сосняке укрылись две автомашины. Возле дороги забросан поблекшими березовыми ветками танк, который, как выяснилось, не мог двигаться — не было горючего. Чуть подальше от него, на маленькой лужайке, задрав кверху ствол, тоже замаскированная ветвями, затаилась зенитная пушка.
Близость шоссе чувствовалась во всем. В той стороне грузно ухали взрывы — шоссе бомбили. Слышалась, правда, еще глухо, ружейно-пулеметная стрельба. Иногда особенно чуткий слух мог уловить и автоматные очереди.
— Чудно, — заметил Петро. — С запада фронт и с востока фронт. Что творится на белом свете?
Передали команду:
— Привал!
От комиссара прибежал связной, и Анжеров со своим адъютантом поспешил к шоссе.
4
Привал продолжался уже более двух часов. Ни капитана, ни батальонного комиссара. Что-то долго там совещаются. Самусь лежал под сосной, заложив руки за голову. Сквозь колючие ветви голубело небо. Оно было недосягаемым. Подняться бы высоко-высоко и глянуть на землю. Наверно, дымится она пожарами. В гражданскую войну какой-то серо-блакитный атаман, примчавшийся ошалело со своей сворой откуда-то с Украины, запалил деревеньку, в которой жил тогда маленький Кастусь Самусь. Если бы не горькие причитания матери, проклятия совсем старой бабушки, Кастусь, пожалуй бы, не плакал, потому что очень уж здорово все горело. Несмышленым был...
Давно это было, уже ни матери, ни бабушки нет в живых. И пожаров с тех пор отгорело много, и снова все поднималось из пепла на голом месте. Но опять заполыхали пожары. Когда же их не будет совсем, когда они не станут калечить уставшую, многострадальную землю?
Самусь вздохнул. Запах паленого щекотал ноздри. На шоссе что-то горело, дым доползал до лейтенанта. Видимо, подожгли машину, а от нее занялся лес. Еще ближе, на пригорке, какой-то дурак поджег тол, его там навалили целую кучу. Взрывчатка горела споро и бойко. Черный густой дым валил кверху, коптя верхушки сосен
Тюрин устроился в двух шагах от лейтенанта. Игонин и Андреев спали. Воронежцу не спалось. Он опасливо поглядывал на пылающий тол — вдруг взорвется от огня? Похлеще бомбы громыхнет, всех на воздух поднимет. И что возмутительно — никто не обращал внимания: ни из батальона, ни те, кто бродил вокруг батальона. Наконец не выдержал и позвал Самуся:
— Товарищ лейтенант!
А Самусь не слышал Тюрина, занятый своими мыслями. Опять война потрясла родную Белоруссию. Минск, наверно, бомбят. В этом городе лейтенант жил до тридцать девятого года. Призвали в финскую кампанию, но воевать не привелось: что-то долго формировали часть. Обещали отпустить домой, но вместо этого отправили в Западную Белоруссию. В Минске — жена, семилетняя дочь и совсем маленький сын. Хотел привезти их в военный городок. Многие офицеры привезли свои семьи. Но как-то оттягивалось: то ему было недосуг, то дочурка болела, то сама жена не могла. Может, к лучшему...
А Тюрин не мог успокоиться:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
Самусь очнулся. Лицо у воронежца маленькое, такое миниатюрное, а вот глаза большие, растерянные. Не брился давно. Волосы лезли лишь на подбородке и над верхней губой. Трое их держалось особняком во взводе: Игонин, Андреев и Тюрин. Совсем разные, и что их только объединяло? Одна судьба? Сейчас у всех одна судьба. У него, Самуся, у этих трех его бойцов, у Анжерова и батальонного комиссара, у тысячи людей, спрятавшихся в этом военном лесу. Да, каждый пришел в этот лес разными путями. Одного оторвали от трактора, другого взяли со школьной скамьи, третьему не дали изобрести что-то важное для цеха. Каждый шагал своей дорогой, каждый мечтал о своем счастье, а вот все сейчас эти дороги схлестнулись в угрюмом задымленном лесу. Война повенчала всех одной судьбой, и оттого, как они сумеют распорядиться ею, зависит их жизнь и будущее счастье, зависит жизнь Родины и ее счастье.
Одна судьба у разных людей. Огонь войны гранит характеры, твердым сплавом паяет дружбу. Тот же Игонин — разбитной малый, пообтертый в жизни. Не очень лежала к нему душа у Самуся. Андреев совсем другой, деликатнее Игонина, но мужик себе на уме, не очень лезет на глаза, однако себе цену знает. Зато Тюрин простяга, в нем как-то сплелись воедино и наивность, и житейская крестьянская бережливость, которая не позволит упасть даже маленькой крошке хлеба на землю. Этот парень, пожалуй, Самусю роднее других. Ведь и Самусь крестьянин, институт окончил перед самой армией, а в молодости немало погнул спину на чужой пашне — батрачил. Лейтенант поднял глаза на Тюрина, отозвался:
— Слушаю.
— Горит. Вдруг бабахнет?
— Что горит?
— Взрывчатое вещество.
Самусь приподнялся, чтоб увидеть, как горит тол, и опять лег.
— Не бабахнет, — ответил он. — Тол, когда горит, не взорвется. Побриться надо, Тюрин.
Тюрин разбудил Андреева и попросил у него бритву — свою умудрился потерять. Просыпаться Григорию страшно не хотелось, замечательный сон снился, редко такой приходит. Будто ездили они с отцом на рыбалку на Увильды, и у Григория клюнул огромный окунь. Леска натянулась, вот-вот порвется, а он тянет, тянет, отец шепчет на ухо: «Осторожнее, сынок, а то уйдет. Ведь это не простой окунь, а волшебный. А нам с тобой очень нужен волшебный окунь». Григорий хотел спросить: «Зачем же нам волшебный окунь?» — но тут принесла нелегкая Тюрина. Опять пожар, опять стрельба, опять война, и никакого волшебного окуня. Жалко. Протер глаза и Петро Игонин, спросил для затравки:
— Что, братцы, не бомбят еще?
— Тебе мешать не хотели, — улыбнулся Тюрин.
— Этого я и добивался. Когда-нибудь научу фрица быть вежливым.
Брились все трое. Сначала Игонин скоблил бороду Андрееву и Тюрину, а потом Андреев — Игонину. Петро орудовал бритвой, как заправский парикмахер. Зато Григорий робел и порезал щеку друга в трех местах, залепил ранки листком березы.
— Сапожник, — ворчал Петро. — Тебе только коту усы стричь, а не меня брить. Тоже мне мужик, бритву в руках держать не умеешь. Ты так можешь и по горлу полоснуть, погубить меня ни за грош-копейку. В бою помереть куда ни шло, а погибнуть от Гришки Андреева в мои планы не входит. Что ты делаешь, чертов сын! Что ты держишь бритву, как секиру! Я тебе не петух!
— Не разоряйся, а то брошу, будешь недобритым ходить.
— Я тебе брошу.
Игонин вдруг замолчал: увидел такое, что не часто можно встретить даже на дорогах войны. Григорий, нацелившийся было проехаться бритвой по щеке, опустил руку и оглянулся. Острое, веселое любопытство отразилось на смугловатом лице.
По лесу неторопким шагом двигалась сивая без единой подпалинки кобыла. Она была великолепна — с большим животом, с грязным порыжевшим хвостом и со скрепленной репьями гривой. На ней восседали два бойца спинами друг к другу. Тот, что сидел позади, был длинноног: ноги почти доставали землю.