— Вот что, товарищ заведующий хозяйством, — сурово заговорил Федор Евсеич. — Ты нам мозги не куролесь. Скажи толком про хозяина, поскольку мы его жильцы.
— Отбыл восемь лет наказания и вот уже год живет с чистой совестью.
— За что сидел?
— Супругу зарезал по пьянке.
Федор Евсеич умолк. Мишка глянул на меня многозначительно: вот, мол, по нашей будущей части, по юридической. Образ желтого человека явственно встал передо мной. Значит, это был убийца; впервые в своей жизни я видел убийцу, в трех метрах от себя, ночью, с топором.
— Да он теперь тише паука, — успокоил завхоз.
— Зачем же ночью ходит? — мрачно спросил Федор Евсеич.
— Днем односельчан стесняется. Дрова колет, за водой, на огороде, рыбачит даже ночью. Днем ему стыдно до невыносимости.
Стало так тихо, что мы слышали поскрипывание кабанятины на зубах гостя. Впрочем, это могла скрипеть его кожаная одежда.
— А где он убил жену? — вдруг догадливо спросил Мишка.
Сперва завхоз глянул на щетинистый кактус, потом на выгоревшие стены, затем на крашеный пол. Оглядевшись таким образом, он вздохнул и грустно признался:
— Здесь вот, в этой комнате.
— Едрить твою раскатись! — выругался Федор Евсеич и стал закатывать спальный мешок.
Собирались мы споро и молча. Дел — то: посуда, продукты да мешки с палаткой. Основной же шанцевый инструмент был припрятан в тайге, на местах будущих шурфов. Завхоз бегал по дому, скрипел кожей и растолковывал, что дело это прошлое, обои в комнате сменены и пол перекрашен… А кактуса с кадкой вовсе не было…
Река встретила нас туманцем. Значит, скоро осень. Да и вода стала чище и прозрачнее, как бывает в холодце. Мы разбили палатку, расстелили мешки и повалились спать. Падая в сон, я слышал ворчанье посвежевшей реки и поскрипывание гальки. Видимо, тигр все — таки ходил, о котором я подумал без всякого страха.
Прошло много лет, но я до сих пор не знаю, почему мы тогда не спали две ночи. Из — за нового и непривычного места? Нам приходилось где только не спать, и ничего, храпели. Оттого, что в сарае позвякивал хозяин? Да мы под гул работавшего трактора дрыхли за милую душу. Неужели дух жертвы стенал в комнате и не давал спать?
Или это совесть, мучившая убийцу, задевала и тех, кто поселился в его доме?
2
Совесть стара. Она старше интеллекта, чувств, интуиции… Она где — то на донышке души. Совесть появилась даже раньше самого человека — еще у животных. Каждый, кто имел собаку, расскажет не одну историю про собачью совесть.
Поэтому наша совесть не подчиняется разуму, как, скажем, не подчиняется ему наше тело в холод, покрываясь «гусиной кожей». Я уже говорил, что происхождение совести уходит во тьму тысячелетий по времени, и уходит в первейшие образования нервных структур по материальному носителю. И вот оттуда, из тьмы тысячелетий, идет почти божественная способность совести вздрагивать от прикосновения жизни и понуканий интеллекта. Думаю, что если и есть какое — то прикосновение наше к мистическому и непознаваемому, то лишь только через совесть. Странное сочетание двух слов: угрызения совести. Откуда оно? Может быть, грызет нас совесть, как зверь загрызал человека в нашу предысторию? Вот и думаю…
Угрызения совести — это не воспоминания ли о страхе?
— К вам можно? — спросила девушка.
— Нет — нет, — буркнул я понелюбезнее, чтобы тоном вытеснить ее из кабинета.
Накануне я два дня сидел с неким Кокосовым, и два дня говорил о любви. А о чем еще говорить с человеком, который подозревается в порнобизнесе? Правда, доконал я Кокосова разговорами не о любви, а задушевными беседами о смысле жизни.
— Идите в канцелярию, — посоветовал я девушке.
— Канцелярия послала к вам.
Это работа секретаря, тонкотелой Веруши, полагавшей, что коли я самый старый из следователей, то и самый умный. Или самый опытный.
— Мне некогда, — уже сердито бросил я.
Мне было некогда, ибо Кокосов назвал всех соучастников и даже вознамерился показать притон; впрочем, какой же притон, — еще вспомни «хазу» или «малину», — когда по описанию там горели софиты и работали кинокамеры, стояли импортные диваны и лежали ворсистые ковры, варился кофе и подавался коньяк. Порноателье.
— Посоветоваться…
— Гражданка, я жду машину.
Порноателье не имело адреса. Уж входа определенно не имело: какой — то обустроенный подвал под каким — то гаражом. Кокосов покажет. Но что значит «покажет»? Поеду я, поедет группа уголовного розыска, поедет эксперт — криминалист, поедут понятые… Три машины, не меньше. Операция. Поэтому сидел я, как на иголках.
— Тогда приду завтра.
Завтра я буду разматывать это порноателье: допросы, обыски, выезды… Завтра меня и в кабинете — то не будет. Я внимательно глянул на девушку, так упорно желавшую со мной говорить…
В плащике. Невысокая и какая — то легкая. Лет двадцать пять — двадцать семь. Бледное мокрое лицо. Впрочем, за окном хлещет дождь. У нее зонтика, что ли, нет? Ага, плащик с капюшоном. Или куртка? Этот зонтик, которого нет, видимо, придал моему взгляду профессиональную зоркость.
Одни люди приходят в прокуратуру за информацией: как отсудить жилплощадь, сколько дают за слово «дурак» и есть ли статья за убийство собаки. Другие идут с жалобой на соседа, на милицию, на своего начальника и даже на медленность перестройки. Но есть и третий сорт посетителей — они приходят с недоумением.
Руки девушки висели вдоль тела без всякой живости: она их не поднимала, не совала в карманы и ничего не теребила. Лицо в крупных каплях, которые того и гляди сольются в струйки, но она их даже не смахивала. И взгляд так безразличен, что на моем месте мог сидеть кто угодно, даже кукла заводная. Но ведь девушка добивается разговора… Какое же недоумение парализует ее?
— Присядьте, — промямлил я, тут же спохватившись: — Но только до приезда машины.
— Хорошо.
— Коротко представьтесь.
— Галя Юревич, двадцать восемь лет. Работаю библиотекарем. Не замужем, живу с мамой. Что еще…
— У вас платок есть?
— Да, — почти беззвучно ответила она, и мне показалось, что своим вопросом я добавил ей внутреннего недоумения.
— Вытрите лицо.
Платок оказался в сумочке, каким — то образом висевшей под курткой. Юревич вытерлась, откинув капюшон, и как бы еще себя приоткрыла. По крайней мере, я увидел тяжелые русые волосы, сразу укрупнившие ее фигуру, и бледно — голубые глаза.
— Слушаю.
— В июне я отдыхала в поселке Таволга. Там и речка с таким же названием. Узкая и скорая, как по каналу бежит.
— Пожалуйста, самую суть.
— Да — да, но это имеет отношение к главному. На речке я познакомилась с Аликом, моряком. Встретились мы раза три — четыре…
Я перечислил, зачем люди ходят в прокуратуру. И упустил, может быть, самую частую причину — хлопоты об алиментах.
— Вам бы лучше пойти на прием к помощнику прокурора, — перебил я.
— Почему?
— Надо полагать, ваш Алик буквально уплыл по этой скорой речке?
— Как вы узнали? — спросила она испуганными губами.
Я лишь самодовольно улыбнулся: как не узнать, если почти четверть века на следственной работе. И, подхваченный этим четвертьвековым самодовольством, ринулся дальше:
— Алик уплыл, а вас оставил?
— Да…
— И больше его никогда не видели.
— Да…
— И адреса не знаете.
— Да…
— Теперь вы кусаете локти.
— Да…
— И хотите узнать, имеете ли право на алименты.
— Какие… алименты?
— За Алика, то есть с Алика.
Ее взгляд, доселе казавшийся пустым, потому что был погружен в себя, теперь как бы образумился. Она смотрела на меня с легким любопытствующим страхом.
— У нас с ним ничего не было…
Видимо, я малость покраснел: в этот осенний холодный день по щекам побежали теплые мурашки. Что со мной? Не терплю, когда следователи смакуют интимные подробности, выуженные из допросов; не люблю вести дела об изнасиловании как раз за эти интимные подробности, о которых приходится спрашивать, хочешь не хочешь; даже женские трупы — себе — то можно признаться? — осматриваю с некоторым стеснением. Почему же сейчас, как последний мещанин, ринулся облыжно подозревать? Видимо, это влияние душистого Кокосова — не мылся ли он беспрестанно кокосовым мылом? — который за два дня разговоров влил в меня толику пошлости.