В этот вечер трактир ярко освещен каганцами, свечами, лампадами из цветного стекла — электричества не хватало. Со стихами выступит знаменитый поэт. Он уже за столиком. С загадочными древними глазами мемфисского фараона. В глухом пасторском сюртуке. Темно-медная бородка клином, как рубила первобытных каменотесов. Это он бросил некогда клич, взволновавший волков романтики: «Где вы, грядущие гунны?». И он же теперь гневно хлестнул инвективой романтиков, с тоской глядящих в былое — «как в некий край обетованный».

Смычками ударили шепчущиеся скрипачи. На размалеванный помост выскочила молоденькая балерина, сделала реверанс и забросала трактир десятком голых ног.

Между столиков порхала Маша, служанка, недавно приехавшая из провинции к тетке, хозяйке трактира, бывшей балерине.

Капитан давно приметил — служанка как будто чего-то ждет, к чему-то прислушивается. Все столичные люди казались Маше необыкновенными, даже дворники с особым шиком держали метлу. Она терзалась своим ничтожеством. Ее волновали выстрелы, отряды матросов, флаги на ветру, стихи яростных символистов, мэтров тогдашней поэзии.

Маша тоже отметила капитана. Ее влекло молчание остролицего. Молчание шло ему, говорило о бездонных глубинах мысли. Маша любила рассказывать ему о коллекции бабочек у мужа тетки — и тогда лицо молчаливого теряло остроту, делалось добрым и нарядным, как крылья легких летуний.

Яркие по тем временам огни трактира будоражили провинциалку. Она стала свидетельницей необыкновенной жизни, воочию видела создателей книг — большего чародейства она не представляла. А ее жизнь — грязные приставания циников, грязная посуда, грязные овощи, которые нужно маскировать мучным соусом, грязные поучения тетки, как обсчитывать клиентуру.

Маше хотелось иной жизни. Алмазный отблеск этой жизни мерцал в глазах молодого рослого поэта с бритым черепом и вечной папиросой во рту. Даже хмурясь, он не забывал шутить с ней и если пил пиво в долг, оставлял бумажку с яркой, лучеобразной фамилией.

Когда она увидела, что поэт, как все смертные, страдает насморком, ей пришло в голову тоже писать стихи. Самым подходящим судьей ее творчества Маше казался молчаливый.

Знаменитого поэта она побаивалась — очень серьезен и часто говорит не по-людски, не по-русски. И когда ставила бокалы на его столик, нечаянно разбила тарелку.

Из буфета выскочила разъяренная трактирщица, настоящая мегера. Раздувая прококаиненные ноздри, влепила племяннице пощечину:

— Дрянь! Ты опять целовалась с ним! Он признался! Вон отсюда, змея подколодная!..

Маша выпрямилась с осколками фаянса в руках. Шум стих.

Наконец прорезались сибирские скулы.

Раньше Маша очаровывала милой смесью французской челки и по-монгольски раскосых зеленых глаз. Теперь круто налилась неразумно-властной силой крепкая шея крестьянки, черные волосы страстно прильнули к голове и тяжело проступили древние скулы, над которыми всласть поработал кровавый скульптор — ханский меч, Золотая орда, табуны и кочевья.

Снова брызнули на полу осколки тарелки.

— Уйду! Надоели ваши придирки и ваши поцелуи! Он вас не любит! Ефим, скажи сам!

Тощий косматый поэт в лиловой ермолке поперхнулся ситронадом через соломинку, встал, поклонился публике и прочитал:

Я дерзок!
Я страшен
Мечтами
Моими!
Из солнц
И из башен
Мое
Слагается
Имя!

Сел, не ожидая аплодисментов.

— Уходи! — взбесилась экс-балерина, от злобы поднимаясь на пуанты. — Только оставь мое платье! — и с треском сорвала кокетливое платье с прислуги.

Трактир замер. Полуобнаженная девушка с дрожащим подбородком в зеленоватом свете лампад. Заднюю дверь трактира хозяйка демонстративно загородила тучным крысиным телом.

— Зараза! — дегтярным басом выдохнул на хозяйку матрос в пулеметных лентах.

Из темного угла, скрытого фикусами, донеслось омерзительное причмокивание.

— Венера Милосская! — ахнул господин в котелке и перчатках. — Николаевский червонец за танец в неглиже!

Матрос в лентах выразительно посмотрел на господина — и господин уничтожился над яичницей с гренками.

— Мадам, прошу! — ловко набросил на прекрасное тело лисью шубу пьяный ухарь-молодчик. — К вашим услугам. Коляска за углом. Шампанское заморожено.

Маша гневно подняла ресницы и сбросила шубу.

— Великолепно! — крикнул седой карлик с напудренным лицом.

Знаменитый поэт улыбнулся и что-то чиркнул на листке.

На плечи Маши легла синяя генеральская бекеша с недавними следами эполет. Хозяин бекеши страстный южанин с длинным лошадиным лицом. В нервных руках хлыст.

Бекеша полетела на пол. Блеснули слезы.

— Браво! — вскочила безгрудая прыщеватая дева с малиновым томиком в руках. — Долой стыд! Выйдем на площади и покажем народу свои юные львиные груди!

Смуглый поэт, бритоголовый, как каторжник, недовольно стукнул палкой и ласково, как ребенку или лошади, прогудел Маше:

Ничего,
           что тебя пока
Я вместо шика
                       парижских платьев
одену
        в дым табака.

Большая группа молодых слушателей возмущенно направилась к хозяйке. Но от группы красноармейцев шагнул к Маше чубатый крепыш. Заботливо прислонил винтовку к столику знаменитого, снял прожженную спереди шинель и по-хозяйски закутал служанку.

Маша не сопротивлялась, только всхлипывала от страха и обиды. Солдат тоже был поэтом, часто стоял на посту против трактира, подмигивая Маше: ничего, обойдется!

— Пошли! — скомандовал солдат. — Теперя не пропадешь. Не старый прижим! Товарищ Ленин не даст в обиду! А эту гадюку скоро прикроют!

И они ушли в ночь, уже пахнущую весенними ветрами.

В полночь капитан крупно шагал по ледяной жиже. Калоши, полученные по ордеру номер тринадцать, пропускали воду, но лед они не пропускали. По давней привычке он разговаривал про себя стихами.

От замкнутых, бездомных домов пахнуло Петербургом Достоевского. За какими-то окнами Достоевский безысходно бился в приступах гениальности, роняя с пера пену пророчества.

Два мира. Два постулата.

Необходимость страдания. Необходимость счастья.

В каморке холоднее, чем на улице. В темноте капитан ловко поддел носком ощерившуюся крысу, бросил на солдатскую койку дырявый верблюжий шарф, зажег толстый красного воска огарок, сберегаемый с осени. Полез в карман пальто за карандашом — писать отчет о вечере поэзии.

И замер, как вор с пойманной в кармане рукой. Вытащил увесистый пакет — вот оно, умение извлекать из простого куриного яйца золотую монету. Это чудо большее, чем история в трактире. В те годы скорее очистили бы карман, нежели положили нечто!

Это осуществление мечты — но какой?

Шпагат крепкий, николаевский. Загадка, находка, свист крыла, блеснувшего жарким оперением из тьмы. Неужели жены Атиллы прислали из могильников свои червонные цепи?

В трактире поесть не удалось. Воображение — одно из самых безграничных — рисовало гастрономические лакомства. Поужинать бы неплохо, например, парой яиц без монет, куском ситного и кружкой крутого чая. Сказка. Он их сам сочинил немало.

Хрустит что-то бумажное. О если бы кипа серебристо чистых листов! Может, оригинал неизвестного романа, феерического, занесенного с другой планеты? Пакет тяжел. Не оружие ли — он любит граненые слитки пистолетов.

Мир полон чудес.

Чай и сахар. Пачки августейшего китайского лянсина и иссиня белый рафинад. Теперь он вспомнил, что пока был у писателя, пальто висело в прихожей. Больше он нигде не раздевался. К пальто явно прикасались какие-то руки, еще днем он заметил пришитую пуговицу, с утра ее не было.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: