Вот так, над крохотным очагом тепла, в пустынной гавани, на корабле, началась наша любовь.
Высокие зеленые волны. Ловкая шлюпка с косым парусом. Мы несемся с «Риты» к берегу, где в осенней лени созрели овощи, от хуторов пахнет копчеными колбасами и горячим хлебом.
Мы грузим «Риту» поленьями дров, ходим в гости к старым капитанам, которые упорно говорят с нами только по-английски, слушаем скрип ветряных мельниц, вспоминая их славного ламанчского противника.
На пути в Ригу лопнул цилиндр машины. Волна забивала нас. Лишившись хода, мы потеряли управление. Институтский парторг, демобилизованный майор, разбудил нас, объяснил положение. Команда — несколько моряков — раздала пробковые жилеты, готовила шлюпки и круги. Ночное море ревело. Огнями мы сигнализировали бедствие.
Вдруг из воды вынырнул белопарусный корабль — учебная бригантина военно-морского училища. Бригантина отвечала: иду на помощь, готовьте трос.
Стальной тяжелый трос не перебросишь с борта на борт, а сближаться кораблям опасно. Молодой рыжий боцман выбрал меня. Аурелия умоляюще сложила руки на груди. Спустили шлюпку. Боцман греб, я держал конец колючего троса.
Парусник заметил нас, направил луч света. Выждав момент, матрос-курсант метнул манильский тросик с гирькой. Боцман поймал его с третьего раза. Шторм рос. Временами мачты бригантины оказывались ниже нашей шлюпки. Но трос уже на бригантине. А боцман оказался сущим морским волком — через полчаса мы уже сушились на «Рите».
Бригантина прибавила парусов, рискуя завалиться на борт, и вела нас на буксире.
Утро мы с Аурелией встретили в штурвальной рубке — я стоял на руле. По успокаивающимся волнам гордо летела бригантина с парусами, до предела налитыми синим ветром и солнцем. Мы распевали флибустьерскую песню о знатной леди и простом матросе.
С бригантины явилась делегация курсантов, высокомерно вежливых, наутюженных, несмотря на шторм. Синеглазый мальчик с высокой сильной шеей так и впился глазами в Аурелию, постоянно обращался к ней, сыпал морскими словечками, предложил встречаться в клубе моряков. Она только смеялась, женщина, похожая на школьницу. Я улыбался спокойно.
Хотелось увековечить эту ночь и стаю парусов, несущихся по зеленым хребтам. И мы вырезали на штурвале наши имена, как дети пишут их на деревьях, заборах и асфальте. И конечно, в сотый раз поклялись в вечной верности.
Встречали нас как героев — мы привезли дрова для института на всю зиму.
Вскоре «Риту» передали рыбному флоту. Мы видели ее редко. Но помнили: наши имена вписаны в красный круг мозолистого штурвала — наше брачное свидетельство.
Мы были счастливы, а настоящий шторм только приближался. Дело в том, что я был женат, в деревне у меня росла дочь, с женой мы прожили недолго, мы не любили друг друга, но наши родители хотели объединить два хутора, чтобы со временем нам жилось хорошо. Аурелия не придавала этому значения, даже радовалась, «что у нас уже есть дети».
Первой вызвали ее. Профорг Эмилия Сергеенкас, старшекурсница, грубо отчитала Аурелию «за распущенность». Аурелия проплакала весь вечер.
Потом директор института, ученый с мировым именем, устало говорил мне:
— Артур, вам нужно урегулировать свои отношения с женой.
— Мы давно разошлись с ней, только не разведены, она любит другого.
— Тем более. А пока не появляться на людях с другой женщиной. Работа наша особая. Вам не дадут визу на загранплавание. И вы упустите все золото мира — лунные тропики, многомильные айсберги, честь флага родины в далеких морях… А вы талантливы, Ваша последняя работа обещает стать диссертацией.
В тот же день я получил отпуск на урегулирование семейных отношений и выехал вечерним поездом.
— Будь хорошим там, не груби, — попросила меня Аурелия на вокзале.
В суд мы пришли с женой и ее парнем. С ними судья поздоровался участливо, со мной брезгливо, увидев в моих руках заявление о разводе. Он долго говорил о моральных устоях, о значении семьи в новых условиях, о суровых законах, карающих двоеженцев и укрывающихся алиментщиков. Ушли мы не солоно хлебавши — достаточных причин для разрушения семьи не имелось.
В институте на меня смотрели с сочувствием, на Аурелию — с гневом и осуждением. Плоская, как доска, Эмилия не замечала нас. Только подбадривающе кивал парторг — ничего, перемелется! Работы было много. Аурелия давала после занятий уроки на фортепиано, я учился в вечерней школе штурманов.
Через какое-то время собрался актив по нашему персональному делу. Эмилия резко осудила наше «вызывающее» поведение, «недостойное советских студентов». Ее поддержал некто из министерства. По чину он был старше всех присутствующих, хотя наша наука не знала его имени. Ему не перечили. Страх, подавленность, ложь и равнодушие читал я на лицах многих студентов. Только яростно бросались в бой за нас первокурсники — неостывшие души. Одна девочка даже разрыдалась, выступая в нашу пользу, и швырнула в директора студенческий билет. Директор глаз не поднимал. За нас ярко и остроумно говорил парторг. Ему аплодировали как интересному оратору — не больше. Тон задавала рябоватая припудренная Эмилия — оскорбленная добродетель. Между прочим, на первом курсе она влюбилась в меня, приглашала домой в гости, а однажды тайно выстирала мои рубашки.
В конце концов мы почувствовали себя виновными. В самом деле: недавно окончилась самая кровопролитная в истории война, кругом разруха, голод, а мы изображаем из себя, как сказал некто из министерства, Ромео и Джульетту. Красивым почерком Эмилия записала в протокол: «Обязать прекратить дальнейшую жизнь»…
Я читал эти записки весенней ночью. В дни описываемых событий мне было четыре года, и я жил с бабушкой на окраине Таллина. Мои родители, как и теперь, жили за границей, на дипломатической службе. Я называю их по имени-отчеству, а бабушку мамой. Однажды я и Ангелина Александровна, моя мать, услышали о себе в театре: «Какая чудесная пара!» — так она выглядит.
Окончив мореходное училище, я получил назначение на «Риту» первым штурманом. Ясным апрельским вечером подошел я к кораблю. Меня никто не встретил. Трап убран. Трубы не дымят. Часовой-матрос медленно прогуливался у пакгауза и посматривал на меня. Я перебросил с берега на борт доску. Ни души. Топки погашены. Команда, видно, отпущена по домам. Я осмотрел судно.
Сделанная в Швеции до первой мировой войны, старушка прошла сотни тысяч миль. В молодости ее борта терлись о бетон лондонских и гамбургских причалов, пел в снастях атлантический ветер. Потом привычными стали бедные деревенские пристани на берегах Балтики. Многое перевидала она зелеными глазами иллюминаторов. Бывала и в больницах — доках, и под арестом в чужих портах, и под артиллерийским обстрелом. Многим владельцам принадлежала она. Много капитанов расписалось в ее журнале.
Я вообразил некую красавицу Риту, в честь которой назван корабль. Возможно, на окраине какой-нибудь шведской деревушки доживает свой век седая одинокая Маргарита, Сольвейг, ждущая своего Пер Гюнта. Когда-то каблучки ее стучали по стальной палубе, вонзаясь в сердца экипажа. А скорей всего она давно умерла.
Ночь обнимала мир. Вспыхивали огни. Рядом грузили огромного, как у них все, «американца». В гостиницу возвращаться не хотелось. Я включил круглый китайский фонарик и опустился в салон, по счастью, оказавшийся открытым.
За стенками осторожно и настойчиво терлась вода. Круглый стол с прорванным сукном, продавленные диваны, свернутый брезент. На столе какие-то бумаги, очевидно, разбирали старый хлам — ящики стола выдвинуты.
Я положил фонарик на пачку «Шипки» и принялся читать. Неотправленные письма к женщине, стихи, воспоминания — чужой и прекрасный мир любви, несколько старомодной, на мой взгляд, — клятвы, слезы и даже слоны во сне!
«…После актива мы и часу не могли прожить друг без друга и всюду ходили только вместе. Однако и новое появилось в наших отношениях. Мы стали ссориться по мелочам, неразумно, без уступок, без пощады. Надежд на мой развод не прибавлялось. Наоборот, мораль укреплялась с каждым днем.