Правда, она видела, что отвесные скалы преодолеваются спортсменами, и против воли мужа пошла работать в магазин.

Хасан, несмотря на молодость, любил жену болезненно страстной и немощной любовью старца, жаждущего своими охладелыми жилами юной крови. Цветущая, как кизиловый лес в мае, Секки жалела его за тихую, грустную улыбку, за младенческое личико и частые головокружения.

Он хорошо одевал ее, дарил драгоценности, водил в клуб, где затравленно озирался под огнем восхищенных взглядов молодых модных мужчин в сторону Секки. Вернувшись из клуба, ревниво допрашивал: отчего так смотрят на нее мужчины? Чистая, как горный родник, она и сама не знала отчего. «Наверно, я одеваюсь нарядно», — говорила она и потом одевалась скромнее. Он успокаивался, но жизнь в шумном ауле не нравилась ему. Тут сотни красивых молодых юношей. Пусть она верна ему, но юноши эти видят ее глаза, шею, руки — в душе он был за паранджу, которая прежде скрывала лица женщин на Востоке.

Да, она верна ему, но когда приехавший на каникулы студент объяснился ей в любви и она рассказала об этом Хасану, он готов был ее зарезать. Хасан понимал, что Секки не виновата, если ее полюбил кто-то. Но почему она с удовольствием рассказывала о студенте, хотя и смеялась над этим влюбленным?

И худенький, с детским личиком Хасан, утопая ночами в папиросном дыму, придумал: пойти чабановать, жить наедине с женой в глухой прекрасной степи, вдали от людей, городов, разврата. Он чувствовал себя точно злой горбун из сказки, нашедший крупный драгоценный камень.

Сохранить камень нелегко, сотни глаз прельщаются его гранями, сотни жадных рук протягиваются к нему.

Когда жена вернулась из аула, где была в гостях, он сказал ей о своем решении. Секки вспыхнула и, потупясь, молчала.

— Разве плохо будет? — уговаривал Хасан. — Вольная жизнь, большие заработки, свежая птица с охоты — ружье куплю…

— Не надо, Хасан! — шепнула она с горячим стыдом, заливающим ее до ослабевших в истоме колен.

— Нет, сказал я! — стукнул детским кулачком Хасан.

— Как хочешь, — обмякла она, счастливая птица, у которой развязывают крылья.

— Поедем?

— Да! — горячо поцеловала она мужа, заливаемая алыми волнами предчувствия встречи с белокурым чабаном.

Хасан не мешкая стал собираться…

С утра отара обступала старшего чабана. Пока проводишь ее в степь, семь потов сойдет. И сразу тихо станет на кошаре под чистым, по-осеннему грустящим небом. Налетит ветерок, поиграет камышовыми метелками, сядет на бычий череп птица — и тишина, тишина, плывущая прозрачными волнами во все стороны света. Саида ожидают другие дела, но в этот короткий миг передышки нет-нет да и забьется сердце, вспомнится кизиловый денек, стол под дикой яблоней и сиреневые глаза.

Саид страстно набрасывался на работу, стараясь забыться, потому что чувствовал себя преступником. Ведь у него жена, дети.

Прежде он никогда не задумывался о любви. До женитьбы видел жену раза три, и она понравилась ему. Нашла ее мать Саида, сказала, что та хорошего рода, работящая, религиозная. У нее были крепкие икры, вечно влажные от работы руки, от кожи пахло укропом, молоком и приторными мазями. Частые и длительные отлучки копили в сердце Саида нежность к жене, и он не понимал женатых мужчин, ищущих легких удовольствий на стороне.

Теперь Саид думал, не стал ли и он похожим на тех мужчин? Чудесные глаза Секки преследовали его в степи, они стали родными, несли невыразимое чувство радости. Стыдно сказать: самостоятельный человек, знатный чабан, коммунист, семьянин, тайком от бригады стал сочинять в камышах стихи. Если строчки не получались, доставал из чабанской сумки затрепанный томик Лермонтова, и слова находились.

Светлым песчаным деньком он обедал один. Мухадин крутился рядом, хотелось и его посадить за стол, но тогда бы нарушалась воля курганных предков. Разият же ни в коем случае не сядет за один стол с мужчинами: воля шариата непреклонна. Внешне в арбичке нет ничего от старой аульной женщины. И кошарный, степной образ жизни не сделал ее замкнутой, подозрительной.

Арбичка — стряпуха, хозяйка у чабанов, платят ей как равному члену бригады. Она помогает и при осеменении маток, и на стрижке, берет и ярлыгу, участвует в сакмане. Разият приветлива, умна, одета, как русские молодые женщины. Но для Саида естественно, что она снимает с него сапоги, полушубок; мужа она, по шариату, за глаза не называет по имени, чтобы не привлечь чародейства, — только местоимениями. Комсомолка. Рукодельница. Одежду шьет себе сама. «В магазине все стиляжное, юбки узкие, как будто голая идешь!» Сейчас, подавая Саиду на стол, Разият сказала:

— Наши балкарцы приехали работать, на камыш их поставили, у Сладкого артезиана. Я их видела во Фрунзе, они дружили с нашими Боташевыми…

Алое пламя лизнуло чабана. Еле заставил себя проглотить кусок. Для вида потоптался в конюшне и, чуть отдышавшись, птицей махнул к артезиану, захватив двустволку.

Рабочие резали и вязали камыш. Увидев балкарца, остановились. Он старался идти медленно и как будто мимо, но ноги выросли до саженных размеров и упрямо вели его в одну сторону — туда, к ней.

Глаза увидели милое лицо. Секки в рваном плюшевом пальто, сапогах и пуховом дымчатом платке. Рядом тщедушный, с маленьким лицом Хасан. Во рту толстая папироса. Увидев рослого, мужественного чабана с ружьем, он приветливо оскалил меленькие зубки и стал похож на мелкорослую собачку, с готовностью падающую на спину перед большим псом.

— Бог на помощь! — почему-то сказал Саид старую русскую поговорку.

— Здравствуйте, — вежливо, как гости, ответили рабочие.

Секки тихо вскрикнула, порезала палец. Саид достал из кармана бинт. Хасан спокойно сказал:

— Песком присыпь.

— Помою пойду. — Загоревшаяся женщина ушла к колодцу.

Саид почувствовал себя желтым подсолнухом, поворачивающим голову вслед солнцу, и старался сделать шею волчьей, чтобы поворачивалась она только вместе с туловищем. Плечи и грудь распирала сила радости, не уступающая силе гнева и ненависти. Поговорив с балкарцами, Саид взял резак Секки, и рабочие только дивились, как ловко и молниеносно чабан валил стену белого камыша.

— Приходите ужинать на мою кошару, — пригласил он рабочих. — Пойду подстрелю, что ли, трех-четырех уток, — как будто речь шла о курах в собственном сарае. Он пригласил бы их и в том случае, если бы Секки не было.

Необыкновенно везло ему в тот день. Не успел отойти от рабочих, как заметил в лимане плещущихся уток. С двух выстрелов положил четырех. Все-таки это приятно — показать себя мастером перед дорогим человеком.

Удачи продолжались. Вечером выяснилось, что балкарцы — три бездетных семьи — будут жить на кошаре Муратова, в свободной сейчас родилке. Они натаскали на пол соломы. Саид переложил разбухшую саманную печь, сколотил уже при свете лампы стол из ящика для запчастей, пока Разият готовила ужин на всех.

Теперь у времени появился смысл: утро для того, чтобы увидеть ее, идущую на работу, вечер — чтобы зайти к рабочим, потолковать о том о сем, видя дорогое лицо. Вечерами балкарцы полюбили сидеть в горнице чабанов: уютно, чай, варенье, карты, домино. Потом волнующим смыслом наполнились ночи.

Ночами Саид обычно дежурил на базу. Раньше выходил к овцам ненадолго, теперь просиживал до рассвета. А ночи зацветали сиреневым огнем луны, и звезды, составляющие четкие геометрические фигуры, меняли цвет: слабые гасли, пропадали, а сильные становились яркими. В такую-то ночь скрипнула дверь рабочих. В серебристом сумраке шептались камыши. Секки медленно ушла в степь, за бурун. Сердце чабана стучало молотом. Но пойти следом не посмел. Не скоро вернулась она. Села на прессованный тюк сена, приласкала собаку. Саид нарочито громко разговаривал с овцами, два раза быстро прошел мимо женщины, будто по делу, и ему казалось, что она слышит предательский стук его сердца.

Долго сидела Секки — лунный бурун потемнел. Потом направилась в дом. Проходя мимо чабана, опустила голову. От нее пахло шалфеем. Он шагнул к ней, но глаза Секки блеснули кованой сталью чеченского кинжала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: