— Почему ты можешь видеть вещи, которых я не вижу? — продолжала Мэзи, делая вид, что она не заметила его движения. — Я не верю тому, во что ты веришь, но мне кажется тем не менее, что ты прав.
— Если я видел многое, то только для тебя и ради тебя, и я знаю, что не мог бы сказать об этом никому другому, кроме тебя. Ты мне как будто все прояснила на мгновение. Но ведь я не претворяю в жизнь то, что я проповедую, а ты хотела бы помочь мне… Нас всего только двое на этом свете для всех наших благих целей, и… и ты говоришь, что тебе приятно иметь меня подле себя?
— Да, конечно, приятно. Я не знаю, можешь ли ты вполне понять, насколько я безнадежно одинока!
— Дорогая, мне думается, что могу.
— Два года тому назад, когда я сняла этот маленький домик, я имела привычку ходить взад и вперед по нашему дворику и стараться заплакать; я никогда не плачу, не могу плакать, а ты?
— Уже давно и не пробовал плакать. А что было тому причиной? Переутомление?
— Не знаю; но я, видишь ли ты, представляла себе, что я совершенно надломлена, что у меня нет средств, что я умираю с голода в Лондоне, и об этом я думала изо дня в день, целыми днями, и это так пугало меня… о, как это меня пугало!
— Мне знаком этот страх. Самый ужаснейший из всех. Он иногда заставляет меня просыпаться ночью. Но тебе он не должен был бы быть знаком.
— Откуда ты знаешь об этом?
— Не все ли равно. Ведь твои триста фунтов годового дохода целы?
— Они в государственных фондах.
— Это хорошо. И если тебе будут предлагать более выгодное помещение, даже если сам я стал бы тебе советовать, не слушай! Никогда не трогай капитала и не давай никому ни гроша, даже и твоей рыжеволосой приятельнице.
— Не бранись раньше времени. Я уж не так неблагоразумна, как ты думаешь.
— Свет полон людей, которые рады были бы заложить свои души за триста фунтов годового дохода; а женщины приходят и выпрашивают взаймы то пять, то десять фунтов, а женщины не совестливы в денежных делах. Потому держись крепко за свои деньги, Мэзи. Нет ничего ужаснее в мире нищеты в Лондоне. Меня она задела и вселила мне в душу ужас и страх, а человек не должен знать страха, должен ничего не бояться. У каждого человека есть свой страшный кошмар, который преследует его, и если не бороться против него, то он одолеет человека и доведет его до полного малодушия.
Нищета и жестокая нужда, которую пришлось испытать Дику, оставила глубокий, неизгладимый след в его душе; и чтобы добродетель не слишком дешево обходилась ему, этот страшный призрак постоянно стоял за его спиной и толкал его на постыдные сделки, когда являлись покупатели его товара.
Мэзи внимательно следила за выражением его лица в лунном сиянии.
— Но теперь у тебя достаточно много денег, — заметила она успокаивающим тоном.
— У меня никогда не будет достаточно, — начал он почти злобно, но затем рассмеялся. — Мне всегда будет не хватать трех пенсов при расплате.
— Почему именно трех пенсов?
— А вот почему: я однажды донес какому-то человеку узел от Ливерпульской станции до Блэкфрайерского моста и должен был получить за это шесть пенсов. Ты не смейся, — они мне были нужны позарез, а получил я всего только три пенса, да и то не серебром. И сколько бы я ни заработал, мне всегда не доплатят этих несчастных трех пенсов.
Такая речь была не совсем к лицу человеку, который только что проповедовал о святости труда, и это поразило Мэзи, которая предпочитала, чтобы ей платили не деньгами, а похвалами, за которыми гонятся все и которые потому, очевидно, должны быть предпочтительны, — и, пошарив в своем кошельке, она с серьезным видом достала три пенса и сказала:
— Вот они, Дикки, я тебе заплачу; а ты не горюй и не тревожься больше; не стоит того. Теперь тебе уплачено?
— Да, уплачено, — сказал проповедник высокого и чистого искусства, беря из ее рук монету, — мне уплачено с лихвой, и на этом мы сведем счеты. Эта монета всегда будет при мне, на моей цепочке от часов. Ты просто ангел, Мэзи!
— Я ужасно озябла и чувствую легкую дрожь. Боже мой, даже вся шубка заиндевела, как и твои усы, а я и не заметила, что так холодно.
Легкий морозец действительно забелил ее ульстер на спине и на плечах. Дик тоже позабыл о температуре; оба они рассмеялись, и этот смех положил конец серьезным разговорам.
Они побежали бегом через пустырь, чтобы согреться, но затем оглянулись назад полюбоваться красотой прилива при лунном свете и резкими черными очертаниями кустов на берегу. Дика очень радовало то, что Мэзи видела краски так же, как и он, что и она улавливала голубой тон в белизне тумана, и фиолетовый в черном свете мерзлых мхов и во всем остальном, и не один какой-нибудь колорит, а тысячи различных оттенков. И видно, лунный свет проник в самую душу Мэзи и озарил ее своим сиянием, так что она, обычно такая сдержанная и замкнутая, щебетала теперь о себе и обо всем, что ее интересовало: о Ками, мудрейшем из наставников, о девушках, работавших одновременно с ней в его студии, о поляках, которые могут до смерти надрываться над работой, если их не сдерживать, о французах, которые всегда гораздо больше говорят, чем могут когда-либо осуществить, о медлительных и молчаливых англичанах, которые терпеливо трудятся, но очень плохо усваивают и никак не могут понять, что склонность не дает силы творчества, и об американцах, громкие, резкие голоса которых в жаркий полдень в духоте студии действуют на натянутые нервы, как удары бича, а их ужины вызывают несварение желудка, и о буянах русских, которых ничем нельзя обуздать, которые рассказывают девушкам про ведьм и чертей и привидения, пугая их до крика или до слез, о тупоумных германцах, которые, добросовестно изучив одно что-нибудь, уезжают к себе на родину и затем всю жизнь пишут копии. Дик слушал с восхищением, потому что говорила Мэзи, и вспоминал свою прежнюю жизнь.
— Почти ничего там не изменилось, — сказал он. — Ну а краски тоже воруют по-прежнему?
— Не воруют, а присваивают, — поправила она, — ну, конечно! Я была благородна, я присваивала только ультрамарин, а есть и такие, что присваивают даже белила — цинковые белила.
— Я тоже присваивал; без этого никак нельзя, раз палитры повешены во время завтрака; краска становится общим достоянием, раз она стекает с палитры, даже в том случае, если вы посодействовали этому капелькой-другой масла. Это учит человека аккуратнее обращаться с красками, не накладывать слишком много на палитру.
— Я хотела бы присвоить себе некоторые из твоих красок, Дик. Может быть, я вместе с ними уловила бы и твой успех.
— Не стану браниться, а следовало бы! Что значит этот успех в сравнении с теми чудесами, каких ты еще не видела, в сравнении… Ну, да я лучше не стану возвращаться к этому вопросу… Пора нам вернуться в город.
— Мне страшно жаль, Дик, но…
— Но ты гораздо больше дорожишь успехом, чем мной.
— Не знаю… я думаю, что нет…
— Что ты мне обещаешь за то, что я дам тебе верное средство избавиться от всякого беспокойства, тревоги и тоски, на которые ты жаловалась? Обещаешь ты повиноваться мне?
— Конечно.
— Так вот, прежде всего не забывай никогда о еде из-за работы. Ведь на прошлой неделе ты два раза позабыла позавтракать, — сказал Дик наудачу, так как знал, с кем имеет дело.
— Нет, нет, уверяю тебя, не два раза, а только один раз, — запротестовала Мэзи.
— И этого уже вполне достаточно. И кроме того, ты не должна довольствоваться чаем с сухарями вместо обеда, по той причине, что обед — дело хлопотливое.
— Ты просто смеешься надо мной?
— Никогда в жизни я не говорил серьезнее. О, горячо любимая моя, неужели ты до сих пор не можешь понять, что ты такое для меня? Целый мир сговорился против тебя, грозя тебе простудой, или опасностью быть раздавленной на улице, или промокнуть до костей, или выманить у тебя твои деньги, или дать тебе умереть от переутомления и недостаточного питания, а я не имею даже права охранять тебя и заботиться о тебе! Да что я! Я даже не знаю, имеешь ли ты достаточно благоразумия, чтобы надевать что-нибудь теплое в такую сырую и холодную погоду!