Проснулся мокрый от пота. Откуда-то сверху, не видимый целиком, смотрел на меня забежавший домой на обеденный перерыв отец. Не с подозрением, как привык последнее время, словно опасаясь очередного свинства с моей стороны, а как на беспризорного малыша, брошенного родителями на произвол судьбы. Около его носа, спускаясь к углу рта, подрагивала морщинка нежности. Скорее всего он заговорил бы сам с собой, тихонечко, думая, что я сплю, но я не утерпел, нагло выкрикнул:

— Карр! А мне приснилась стая ворон. Как ты объяснишь это с точки зрения медицины?

Отец пожал плечами и, стерев с лица покаянное выражение, начал раздеваться.

Совсем обалдел — не привык спать днем, — пробормотал я.

За стеклом на подоконнике ворковала милая парочка светло-коричневых голубков. Растворив окно, я шуганул их, чтобы и духа не осталось. Владело мной отвратительное ощущение, будто ото всего, к чему я прикасаюсь даже во сне, исходит вороний смрад. А тут еще отец… Складывает свои штаны, будто невесть какую сложную операцию проделывает, словно от того, как они будут сложены, зависит судьба людей, попадающих в его руки. Уж он-то к своим рукам отвращения не испытывает, хотя они нередко и в крови и в гное. И рубашку развешивает не как-нибудь, а застегивает воротничок — она от этого кажется свежее. Почему учили меня чисто, до скрипа кожи мыть руки и не учили чисто думать и чисто чувствовать? А может, еще не поздно? Может, плюнув на все, снова превратиться в мальчишку — уткнуться в колени этого человека и раствориться в его большой заботе, иной, чем моя?

Отец встал на цыпочки, будто пробуя воду, не слишком ли холодна, и в одних плавках нырнул в постель. Подбородок вскинулся к потолку, обмякшие руки протянулись вдоль тела, однако легкая дрожь, отмечающая обычно начало «заплыва», не пробежала по телу, он лежал с открытыми глазами, не стараясь прикинуться спящим, и я чувствовал, что виной тому мое дурацкое карканье.

— Что новенького? — осведомился он, зевая и тем самым не требуя откровенности.

— Как видишь, живу оседло.

— Говори по-человечески.

— Ну, размышляю о горечи быстротекущего времени.

— Не надоело словоблудничать?

— Вначале было слово. Это сказано древними мудрецами. Ведь только благодаря мощи слов ушли мы от животных.

— Послушай, Ригас! А не поработать ли тебе летом? Нам санитары во как нужны.

— Подтирать кретинам задницы?

— А тебе не подтирали?

— Честно говоря, не очень переутомлялись при этом!

Мы перебрасывались словами, как на вокзальном перроне, где приходится бодренько кричать, чтобы заглушить соблазн сказать что-то очень тихо и с болью. После того как Дангуоле упорхнула, дом наш все больше становился похож на гудящий от топота ног перрон. Не согревала и она углов, но беспорядок, каждый раз заново учиняемый ею, объединял нас для молчаливого протеста. Сейчас жизнь наша текла не здесь, а среди чужих людей, и дому в своих мыслях мы уделяли совсем мало места.

— Теперь мой черед спрашивать.

Прошу, отец нисколечко не обрадовался.

— Этот твой пациент, Казюкенас… И часто ты с ним встречаешься?

— Встречаюсь, а что?

— Где?

— Он мой больной. Лежит после операции.

— Ну и?..

— Что тебя интересует?

— Многое. Скажем, почему Казюкенас, человек с положением и немалыми заслугами, обратился именно к тебе?

— Спроси у него.

— А все-таки?

— Один больной доверяет одному врачу, другой — другому. Все? Уже можно поспать?

Сна у него ни в одном глазу!

— Ха! А если это ваш звездный час, доктор Наримантас?

— Не смей! Слышишь? Запрещаю тебе соваться в мои дела!

Отец не изменил позы, однако твердые нотки в его голосе грозили, и не одному мне, а целой толпе каких-то настырных преследователей. Такие нотки я слышал от него мальцом, когда он крепко врезал мне за какой-то проступок, а потом, раскаявшись, отпустил вожжи. Так что я не очень испугался, но слух мой уже не услаждал афоризм по поводу «звездного часа». Ляпнул, ни о чем особенном не думая, так, чтобы малость завести, а получилось, словно приподнял уголок тяжелого занавеса. Что померещилось мне в таинственной закулисной пустоте, среди свисающих откуда-то канатов и тросов? Давно уже заметил: вырвавшееся невзначай слово звучит иногда, будто подсказанное кем-то другим, и ты не можешь заменить его более понятным или подходящим. Даже не сообразишь порой, почему не произнес этого слова намного раньше, ведь кто-то до тебя шевелил губами и совал кончик языка в щелочку между зубами. Ничего не понимаешь, а слова не вернешь, застрянет оно между тобой и собеседником, волнуя тайной, побуждая еще глубже заглянуть за пыльную темную завесу.

— Надеюсь, ты успешно таскаешь его ночные горшки…

Это было неудачной попыткой засыпать все шире расползающуюся между нами трещину.

6

— Разрешите доложить, доктор? — Рекус церемонно поклонился. На фоне залитого солнцем окна палаты проплыла лохматая голова ординатора, словно была она сама по себе, а туловище и ноги сами по себе.

— Успеете, успеете! Лучше бы окно открыли, задохнуться можно.

Гардину зашевелил горячий ветер. Рекус, возясь со шпингалетами, виновато пробубнил что-то, извиняясь за духоту. Наримантас не слушал. Он уже не думал о свежем воздухе, мысли его занимал Шаблинскас, Пятрас Шаблинскас, 1924 года рождения… Водитель. Попал в аварию… Такими, как он, забиты все больницы. Выкарабкается, будет осторожнее, подумал Наримантас, поднимая и укладывая на грудь больного соскользнувшую с кровати руку. Крепкая рука, загрубевшая, как у землепашца, крестьянская… Немного, правда, их в деревне осталось, тех, кто сам за плугом ходит, но крестьянина, даже живущего в городе, всегда узнаешь. На запястье тяжелой, еще не высосанной болезнью руки слабо покалывала иголочка пульса, то пропадала, то вновь пробивалась.

— Доктор, а доктор… Нашлись деньги? Девяносто шесть рублей… А, доктор?

Наримантас потерял пульс. Шаблинскас смотрел на него пустыми, бессмысленными глазами. Бредит.

— О чем это он, коллега? — Рекус все еще возился у окна. — О каких деньгах?

— Кто-то ему девяносто шесть рублей дал… Извините… Просил купить два сервировочных столика на колесах. Дескать, в Алитусе они еще есть.

— Что за чушь?

— Не понял вашего вопроса, доктор. Извините.

— А, черт! Не понимаете? Что все это значит? Какие еще столики?

— Извините. — Распаренное лицо ординатора было похоже на кусок вареного мяса, вытащенного из кастрюли. — Больше ничего не удалось расшифровать.

— Что расшифровать? О чем вы? Да не тяните же!

— Бредит… Все время бредит.

— А вы бы в его положении не бредили? У него же череп помят, все внутри разворочено!

— Оч-чень они удобные… эти, на ко-леси-ках, — вмешивается в разговор отрывистый шепоток Алдоны. — Столы-то в малогабаритных маленькие, придвинешь такой столик и ставишь, что не у-мес-тилось. Красиво, скажу я вам, и удоб-но. Я в салоне виде-ла…

Наримантас уставился на высохшее темное лицо возившейся возле капельницы сестры. И не заметил, когда она очутилась в палате… Шелестит, как траурный флаг на ветру… Усилием воли отогнал неуместное сравнение. Однако присутствие Алдоны означало, что Нямуните снова куда-то улизнула… Опять? Несмотря на его категорическое предупреждение? Он заставил себя не думать о ней, об этой все время куда-то исчезающей помощнице, без которой портилось настроение и не клеилась работа.

— Хватит! Не интересуюсь я вашими мещанскими удобствами, — бросил он все-таки этой галке Алдоне. — И по салонам шляться у меня времени нет.

— Извините, доктор! Я, конечно, сразу же обязан был доложить вам о деньгах, — пытался Рекус отвлечь удар на себя. Алдона съежилась, стала совсем неприметной при дневном свете.

— И где эти деньги?

— В автоинспекции, доктор. Они у него в конверте были, а конверт в кулаке зажат.

— Так всю дорогу и тискал в кулаке? — не удержался Наримантас, в голосе послышались издевательские нотки. — Между прочим, моя фамилия Наримантас. Винцентас Наримантас. Вот и зовите меня Наримантасом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: