Почуяв нарастающие неприязнь и напряженность, Кальтянис заторопился — «Приветик! Бегу!» — и выкатился из палаты.
Как самочувствие? Хорошее, очень хорошее, а? — Наримантас услышал собственный голос. Противно, сколько в нем слащавости, наигранного бодрячества. — А как сердечко? Оступилось было, однако не подвело нас! — Наримантас улыбнулся, пытаясь вызвать ответную улыбку. — Что ж, река возвращается в свои берега… Измерим-ка, с вашего разрешения, давление. Отлично, отлично, товарищ Казюкенас! Двигатель переходит на нормальный режим, и все остальное скоро восстановится. Главное — хорошее настроение и полное доверие к медицине. Время работает на нас, товарищ Казюкенас, а не на болезнь. Это вам и доктор Рекус может подтвердить.
— Абсолютно согласен с коллегой Наримантасом, — сухо согласился Рекус.
Болтаю, как тот профессор: товарищ Казюкенас да товарищ Казюкенас… А вот Рекус не желает подхалимничать. Мямля, увалень! Все им помыкают, а тут чуть не зависть к ординатору кольнула.
— Будем говорить откровенно. — А ведь вру бессовестно, пронеслось в голове, хотя то, что собирался он сказать, и не было ложью. — Как вам известно, после трудных операций, а ваш случай не из легких… могут быть различные осложнения… Шок мы преодолели, но это не все. Да, да! Должна войти в норму пищеварительная система. И пневмонии следует опасаться, ну, воспаления легких, понимаете? Организм у вас достаточно крепкий (какой, к черту, крепкий!), да и мы начеку. Но так просто лежать не позволим. Придется нам двигаться, учиться сидеть. — Наримантас приобнял больного за широкие плечи, помог чуть-чуть поднять голову. Казюкенас при этом зажмурился, на лбу выступил пот. — Ничего, ничего! Потом научимся стоять, ходить… Я пришлю сестру Глорию, будет учить вас правильно дышать. Запишите-ка, коллега Рекус, дышит неправильно, ртом. Индийские йоги — слышали, полагаю, о них? — придают дыханию огромное значение… Договорились?
— А как я там… на столе… держался? Неплохо, доктор?
Он и спрашивал и как бы не спрашивал об этом — страх показаться смешным или слабым, во всяком случае, не таким, каким он привык считать себя, сразу не проходит. Откуда ему знать, что шок был куда опаснее самой операции? Что опасность еще витает над ним, и куда большая, чем там, на столе, перед операцией?
— Как мужчина держались, товарищ Казюкенас! Анестезиолог у нас симпатичная женщина, так вы с ней все шутили.
— А я и не помню ничего… туман… — Казюкенас говорил с трудом, словно ученик, отвечающий плохо выученный урок. — И будто бегу я по саду… Такой большой сад… и туман… Ветки, одни ветки… И воздуха не хватает… Никак не могу глотнуть воздуха…
— Эффект наркоза. Анестезиолог в разговоре с сестрой помянула, что купила хорошие яблоки — белый налив… Вам и почудился сад.
— Вот как… Гм… Вот как?
Губы Казюкенаса тронула улыбка, еще робкая, но уже готовая довериться миру, где существуют ветви яблонь с завязью плодов. Не скажешь же ему, что, засыпая, он беспрерывно твердил о Каспараускасе, словно не было в его жизни большей боли, словно дети, которых он не решается позвать, внушают ему только страх… Вспомнив о них, как будет он реагировать — шептать или выкрикивать их имена, подобно тому как поминал в беспамятстве имя учителя? Наримантас вновь увидел Казюкенаса на операционном столе, окруженного белыми халатами, и снова возник у него в ушах неожиданный, доносящийся из глубин подсознания, из другой жизни, из недосягаемых далей и туманов бессвязный шепот. Как будто не этот, уже вновь становящийся Казюкенасом человек бредил тогда в операционной, а кто-то другой, вызывающий острое сочувствие.
— Доктор… Скажите… когда… я… мне…
— Что? Разрешим вставать? Не бойтесь, насильно поднимать не будем. Разные люди есть, одни после операции и пальцем шевельнуть не решаются, другие и двух дней утерпеть не могут — скрючится весь, а ползет к телевизору… Вот окрепнете…
— Точно, — поддержал Рекус, напряженно прислушивавшийся к диалогу врача и больного. — Вам-то хоть завтра!
— Завт-ра? — Улыбка снова тронула губы Казюкенаса, сверкнул живой глаз, в котором дремали отключенные операцией опыт и смекалка этого человека: острое словцо, а еще лучше анекдотец, и заблестит, засветится верой его пока подозрительно-сосредоточенный, мрачный взгляд. Именно этого и добивался всеми силами Наримантас — разговорить, внедрить в душу больного семя надежды, чтобы зазеленело оно буйным ростком!
— Все идет отлично! Будем крепнуть, поправляться, товарищ Казюкенас. Ведет вас опытный врач…
Наримантас глянул на задумавшегося Рекуса, ну, чего рот разинул? Лучше бы научился иглу как следует держать! Зудел лоб, будто вытер он его влажным, уже использованным кем-то полотенцем. Духота. Лицо словно набухло, и руки — как в горячей воде распаренные… Все кругом наполнено ложью, ткнешь, брызнет липкой струей… Да, он знал, что лжет, что издевается над беспомощным человеком, однако делал то, что обязан был делать, что сотни раз делал в подобных случаях.
Бесшумно появилась Алдона.
— Кар-ди-олог скоро бу-дет. Кисло-род-ные баллоны под-ключили, — почувствовав, что напряженность в палате разрядилась, радостно заулыбалась она. А вас будем сейчас лечить!
Казюкенас уставился на высоко поднятый в руке сестры шприц и оцепенел. Мог бы, удрал, кинулся напропалую, перепрыгнув через кровать Шаблинскаса. Наримантас тоже застыл — сейчас что-то случится, а ты бессилен предотвратить опасность, и виновата во всем Касте Нямуните, ее сдержанный свет мгновенно рассеял бы страх больного. И где она шляется, когда ее место тут, в палате, рядом?..
Минута, пока Алдона делала инъекцию, растянулась для Наримантаса в вечность, даже Рекус кашлянул в бороду.
— Ты мне очень нужен, Наримантас! — Цепкая рука хватает за рукав и выволакивает в коридор.
Худая, с торчащим кадыком шея, пенсне в металлической оправе, извивающееся, словно оно без костей, длинное туловище, одним словом, опять коллега Кальтянис.
— Спасибо! Выручил! — Наримантас все еще косится на дверь, за которой, словно сова при дневном свете, шелестит Алдона.
— Ну и славно! Я тебе помог, теперь ты, братец, не откажи. Короче говоря, пару тысчонок!
— Одолжить тебе две тысячи? Ты в своем уме?
— Две, и ни рублем меньше. «Жигули» получаю. К Октябрьским верну, теща халупу свою продаст, и верну. Самое позднее — к Новому году! — Длинные руки Кальтяниса обвились змеями, не дадут ускользнуть.
— Две сотни — еще куда ни шло!
— Да к тебе же страждущие, как к покойному Филатову слепые, плывут… Вон какая щука на стол легла!.. И не наскребешь?
— Кому щука, а кому трудный больной… Отстань, ради господа, мне надо с мыслями собраться.
Человек он или нет? Ну, посмеивался Наримантас над ним вместе с другими: Кальтянис, где только мог, старался копейку сэкономить, клянчил у всех деньги, тощал, худел, будто его регулярно на травматологическом станке растягивали… Однако за бесхребетной, гибкой спиной росло и округлялось то, что ныне скромно именуется благосостоянием.
— Больные, они есть и будут, братец, а «Жигули» ждать не станут. Всякие проходимцы колесами обзаводятся, а нам, врачам?.. Тряхни, Наримантас, мошной, будь человеком!
Наримантасу вспомнился водитель «Москвича», снова почувствовал он себя в тесной и душной старенькой машине, правда, теперь не игрушечная обезьянка, а гибкая звериная лапа мельтешила перед глазами.
— Ну хорошо, Кальтянис, — голос прозвучал словно чужой, — купишь ты эти «Жигули»… А дальше что?
— Жену, детей усажу, и с ветерком!
— И куда же ты покатишь? — Голос все больше походил на голос Ригаса.
— В Крым махнем, на Карпаты! А может, на Гарц, в Германию или в Польшу, в Закопане… Родные там у нас. Так что выкладывай денежки, а потом смейся сколько хочешь, сердиться не буду.
— Слушай, Кальтянис, а не приходило тебе в голову переквалифицироваться?
— Не понимаю… А… шутки шутим?
— Почему же? Вон торговцы пивом или снабженцы, те и без долгов моторами обзаводятся. Пойми, нет у меня денег!