Николай ответил.
— Ладно, поговорю с Куйбышевым. Значит, по рукам?
— Только бы отпустили.
— Можешь представить: постановление СТО о проектировании таежного завода состоялось еще в двадцать седьмом году! Новое решение ВСНХ было в конце прошлого года. А на деле — ничего. Приехал — ахнул. Не произвели никаких серьезных гидрогеологических исследований, не выбрали площадку под завод. Спорят — в центре и на местах, где завод ставить: на угле или на руде? Спорят и о типе завода, о мощности, о чем хочешь. А воз и ныне там... Вижу — дело не пойдет, ломать надо сверху донизу. Решил доложить Валериану Владимировичу. Человек я новый, а новому виднее.
Оставив позади себя вокзал, Журба и Гребенников вышли на дорогу в поселок. Солнце уже золотило крыши, седые от мельчайших капелек росы.
— До чего хорошо, что отыскал тебя! — сказал радостно Гребенников. — После гражданской разбросало нас по белу свету. Ты вот в Сибири очутился, я долгое время работал в Донбассе по металлургии. Лазарь — в Москве.
— В Москве? Кем он там?
— Встретился с ним на конференции. О чем только ни поговорили, чего только ни вспомнили. Было много и смешного, и горького... Как его любил мой старик! Ты себе представить не можешь. Кажется, он любил Лазарьку больше, нежели нас, своих детей. Я ведь с ним также лет восемь не виделся.
— Да, выросли люди. И старше стали не только годами, а так, всем своим укладом. Как республика наша, — заметил Журба.
— Но самое интересное, Николаша, это то, что большинство за парты село, едва только окончилась гражданская. Борода — во! А карандаш в руку, тетрадочки там разные, конспекты, записки... И умно. Скажу тебе, до каких пор ходить на поводу у буржуазных спецов? Раз партия сделала тебя директором или управляющим, то и понимать должен сам, как руководитель, как специалист. Хватит с нас шахтинского дела! Я тоже посидел за партой, учился в горном, на заводах поработал — на Украине и на Урале. Раз партия начала большое строительство, его не выполнишь руками буржуазных спецов да разных иностранных консультантов.
— Это верно.
— Наши вот налицо, — продолжал Гребенников, — а отщепенцы да сверхумники подались кто куда. Играют в «большую политику»!
Гребенникова передернуло.
— Прибыли. Заходи, Петр, — сказал Журба, останавливаясь перед деревянными старыми воротами.
— Женат?
— Бобыль.
— Ну и чудак! Самый настоящий чудак. Двадцать восемь лет. Эх, ты... Давно пора детей качать в зыбке. Коммунисты должны иметь большую семью. Таково мое мнение. Большую, ладную семью. На меня не смотри: помяла жизнь бока, крепенько помяла, и семьей не довелось обзавестись.
Дома Николай поджарил горку тонко наструганной картошки, выпили чаю, и Гребенников лег на жесткую постель, испытывая ту особую душевную взволнованность, которая все чаще посещала его. Николай, не переставая, курил трубочку, посасывая ее так, будто за щекой держал леденец.
Сколько воспоминаний и ему принесла встреча... Что восемь или десять лет? После такой войны, как гражданская, после испытания пулями, смертью нескоро человек может забыть минувшее.
Солнце уже бесцеремонно хозяйничало в холостяцкой квартире, по это мало смущало обоих: занятые собою и друг другом, они находились во власти прошлого, в котором тесно связала их судьба.
А знаешь, мне частенько мерещится та проклятая ночь в Одессе... — сказал Гребенников, сняв очки и устремив задумчивый взор на Журбу.
Николай повел синими глазами и сел на краю постели.
— Мерещится и мне... Кто же нас вызволил из беды? Неужто ничего не узнали?
Гребенников пожал плечами.
— Темная ночь. Столько лет прошло — и хоть бы что: будто под лед.
Стало тихо, так тихо, что они услышали и тиканье часов, и шорох между бревен избы: зашевелился жучок.
...Это случилось в последние дни белогвардейской Одессы.
Журба шел на явочную квартиру. Шестым чувством, известным только подпольщикам, почувствовал, что кто-то идет по пятам. Завернул в первую попавшуюся подворотню и побежал в глубь двора, увидев кирпичную уборную.
Контрразведчики обошли двор, заглянули в сарай. Они собрались было уходить, как вдруг кто-то толкнул дверь, за которой притаился Журба. Дверь не поддалась. Контрразведчик свистнул. Николай вынул револьвер, спрятал в щель, засунул туда пиджак и спокойно откинул крюк.
— Ты кто? — Его схватили за руки.
— А что?
— Документы!
— А без документов в уборную нельзя?
— Где живешь?
— В шестой квартире...
— Кто такой?
— Рабочий с конфетной фабрики Крахмальникова.
Николая повели к дворнику.
И тут раскрылось...
— Обманывать?
Офицер ударил его по лицу. Николай, рассвирепев, кинулся на офицера и, отбившись от наскочившего юнкера, бросился к выходу. Юнкер выстрелил ему в спину, но промахнулся: пуля прострелила мышцу руки. На выстрел подоспела подмога, на Николая навалились, кто-то ударил его сзади прикладом по ногам, и он упал, потащив за собой нападающих. Его скрутили.
Все это произошло в несколько секунд.
— Мы тебе покажем, как драться! — с дрожью в голосе сказал офицер и, размахнувшись, стукнул чем-то острым в лицо. Николаю показалось, что он накололся глазом на гвоздь.
Шел мокрый снег, ледяные капли забирались за рубаху, стекали по животу, он промок до нитки, и челюсти дробно застучали.
В контрразведке его тщательно обыскали, но ничего не нашли. Стали допрашивать.
Очнулся он в каменном мешке, на полу, часа через два после допроса. В распухшем, превращенном в жгучую рану, рту зацокали зубы.
Николай пригнулся к плечу, утерся, потом выплюнул на ладонь выбитые три зуба.
Ночью его еще раз вызвали на допрос.
— Кто ты?
Молчал.
— Твой револьвер? Ты засунул его в щель? Пиджак твой?
Молчал.
Его били, допрашивали... Снова били... Отливали водой.
Ничего не добившись, посадили в одиночку.
Только на второй день он пришел в себя. Все тело ныло, как нарыв, нельзя было ни к чему притронуться, сознание помутилось. То ему казалось, что он на допросе, бросается на офицера, бьет его связанными цепочкой руками, двигает стол, отпихивает кого-то плечом в ярости, дающей силу, которой нет границ. То казалось, что он на свободе, идет знакомыми улицами на явочную квартиру, держа в руках кусок хлеба. Стучит. Ему открывают. Навстречу — Гребенников.
Выходит Лазарь. Глаза его провалились от бессонных ночей и тревоги. Он жмет Николаю руку, спрашивает, готовы ли к восстанию французские матросы.
Николай поднимался и смотрел вокруг, силясь вспомнить, где он. Было больно смотреть заплывшими глазами даже в тускло освещенной камере смертников. Слипшиеся волосы торчали, как воткнутые в кожу булавки. «Но это только начало, надо готовиться к худшему».
— Ты еще мальчишка! Сколько тебе? Девятнадцать? Что ты защищаешь? Что тебе за это дадут?
Молчал.
Он переползал в камере с места на место, чтобы холодом цемента умерить жар своих ран, и впадал в беспамятство. Только в таком состоянии разжимались зубы для стона, который был слышен в коридоре.
К волчку подходил часовой.
— Чего орешь? Еще хочешь?
Кажется, совсем недавно он работал на заводе Гена, носил прокламации, завернутые в тряпье вместе с хлебом. И вот он, девятнадцатилетний парень, ожидал смерти. Какие-то отрывки тусклых воспоминаний, как переводные детские картинки. Кусочек голубого неба. Шарманка с зеленым попугаем, коробочка с билетиками, предсказывавшими «счастье».
У попугая клюв крепкий, с выщербинкой, и глаза выпуклые, будто накладные стекляшки, и хвост в известке.