Мария Давидовна вернулась:
— С ума сойти — мне только что сказали, что я заслужила право взять два бесплатных урока в каком-то танцклассе. Что мне делать?
— Если вы припомните номер, я позвоню Попову или Булову.
— Их наверняка нет дома. Булов скоро будет здесь — с минуты на минуту. Мы пили чай и играли в шахматы, вдруг он рухнул на кровать, и все.
— Легкий конец.
— Он жил как эгоист и вот теперь бросил нас как эгоист. Что мне делать? Каждая секунда будет для меня адом. Сядьте, пожалуйста.
Я сел на стул, Мария Давидовна — на другой. Я устроился так, чтобы не видеть покойника. Стиснув руки, Мария Давидовна говорила с монотонностью, напоминавшей причитания матерей и бабок.
— Все было лишь себялюбием. Его хождения в народ, его тюремное заключение — все, все. Он оставался барином до последней секунды своей жизни. Если он что-нибудь давал — это всегда была милостыня, даже его любовь. Гордость не позволяла ему пойти к врачу. Что до меня, то я растратила свои годы впустую. Я забыла, что я еврейка. На днях я прочла в Библии об израильтянах, служивших идолам. Я сказала себе: «Моим идолом была революция, и за это меня карает Бог».
— Хорошо, что вы это поняли хоть теперь.
— Слишком поздно. Он ушел, когда счел нужным, и оставил меня умирать тысячью смертей. Когда-то они возлагали все свои надежды на революцию. Последние тридцать лет они томятся по контрреволюции. Но какая разница? Все они старые и больные. Новое поколение не узнает всей правды. Все, что они могут, — это продлить агонию. Он по крайней мере признавал это.
Зазвонил телефон. На этот раз звонил Попов. Я слышал, как Мария Давидовна рассказывает ему о случившемся. Она все время твердила: «Да, да, да».
Попов и Булов не заставили себя ждать, а вскоре последовали и другие — кто с белой бородой, кто с белыми усами. Один старик опирался на костыли. Костюм Попова был в пятнах; его щеки горели, словно он только что отошел от горячей плиты. Его младенческие глаза под косматыми бровями были полны укоризны. Казалось, они говорили: «Нет, вы посмотрите, что он с нами сделал!» Булов взял запястье покойника и пощупал пульс. Он покривился, покачал прямоугольной головой, а глаза его говорили: «Это против всех правил, граф. Так себя не ведут». Весьма ловко он закрыл покойнику рот.
Стали прибывать женщины в длинных, старомодных платьях, в туфлях на низком каблуке. Их редкие волосы были собраны в пучок и заколоты шпильками. У одной из них на плечах была турецкая шаль — вроде тех, что носила моя бабушка. Живя в Америке, я и забыл, что существуют такие морщинистые лица и такие сгорбленные спины. У одной старухи было сразу две трости. Она сделала шаг, и я услышал, как хрустнуло стекло. Она наступила на пенсне Марии Давидовны. Ее маленький волосатый подбородок так дрожал, словно она бормотала заклинание. Я узнал ее по снимку, который видел в одной книге. Она была специалисткой по изготовлению бомб и содержалась в одиночке печально известной Шлиссельбургской крепости.
Я хотел было уйти, но Мария Давидовна попросила меня остаться. Она продолжала представлять меня новым посетителям, и я слышал имена, знакомые мне по книгам, журналам, газетам: вожди революции, вожди Думы, члены Временного правительства. Каждый из них произносил исторические речи, принимал участие в решающих конференциях. Хотя я знал польский, а не русский, я мог разобрать, о чем они говорят.
Старуха с тростями спросила:
— Не зажечь ли свечи?
— Свечи? Не надо, — сказал Попов.
Та, что была в турецкой шали, хрустнула ревматическими пальцами:
— Он красив и сейчас.
— Может быть, его покрыть? — спросил старик на костылях.
— Кто нам его заменит? — спросил Попов и сам себе ответил: — Никто.
Его лицо стало апоплексически красным, и от этого его борода казалась еще белей. Он бормотал:
— Мы уходим, скоро не останется ни одного; нас призывает вечность — великая тайна. Россия забудет нас.
— Сергей Иванович, не преувеличивайте.
— Написано в Библии: «Род проходит, и род приходит». Еще вчера он был молод и дерзок — орел.
Один человек из группы, маленький, худощавый, с острой сивой бородкой, носивший очки, за которыми его глаза казались косыми, начал произносить нечто вроде погребального слова:
— Он жил для России и умер за нее, — сказал он.
Мария Давидовна перебила оратора.
— Ни для кого он не жил — только для себя. Мир никогда не узнает, как велик был его эгоизм, — никогда, никогда!
Стало тихо. Звонил телефон, но никто не подходил. Все они выглядели сбитыми с толку, огорченными, все были полны укоризны, полны прощения. Морщины в углах глаз Кузинского, казалось, смеялись. Мария Давидовна закрыла лицо руками и стала плакать хриплым голосом.
Новогодняя вечеринка
Какая-то женщина позвонила мне по телефону. Она сказала:
— Я уверена, вы не знаете, кто я такая, но я читаю ваши книги и знаю вас по крайней мере лет двадцать. К тому же мы однажды встречались. Меня зовут Перл Лейпцигер.
— Я очень даже знаю вас, — сказал я, — я читал ваши стихи. Мы встречались на квартире у Бориса Лемкина, на Парк-авеню.
— Ну, стало быть, вы действительно меня запомнили. Вот зачем я звоню. Несколько писательниц, пишущих на идише, и несколько любительниц литературы на идише решили отпраздновать Новый год. Придет Борис Лемкин. Кстати сказать, это его идея. Мы все подумали, как было бы хорошо, если б вы смогли прийти. Будет несколько женщин и двое мужчин, не считая вас: Борис Лемкин и его тень, Гарри. Я понимаю, вы известный писатель, а мы лишь кучка старых новичков — практически дилетантов, — но мы любим литературу, и мы ваши верные читатели. Будьте уверены, вы окажетесь среди преданных вам поклонников.
— Перл Лейпцигер, я почту за честь присутствовать на вашем вечере. Где вы живете и во сколько я должен прийти?
— О, вы окажете нам большую честь. Все же канун Нового года — своего рода праздник даже для нас. Приходите, когда вам заблагорассудится — чем раньше, тем лучше. Подождите, у меня идея — почему бы вам не прийти к ужину? Подъедут Борис и Гарри, а остальные придут попозже. Я знаю, что вы хотите сказать — вы вегетарианец. Положитесь на меня, я сварю вам такой суп, какой варила ваша мать.
— Откуда вы знаете про супы моей матери?
— Из ваших рассказов, откуда еще?
Перл Лейпцигер дала мне свой адрес в Восточном Бронксе, а также точные инструкции относительно того, как добираться к ней подземкой. Она без конца благодарила меня. Я знал, что Перл за пятьдесят, но голос у нее был молодым и сильным.
В канун Нового года выпал обильный снег. Улицы стали белыми, а небо к вечеру сделалось лиловым. Нью-Йорк напоминал мне Варшаву. Не хватало разве что розвальней с запряженными в них лошадьми. Шагая сквозь снегопад, я воображал, что слышу звон бубенцов. Я купил бутылку шампанского и исхитрился поймать такси до Бронкса — немалая удача в канун Нового года. Было еще рано, но дети уже трубили в свои рожки, возвещая о наступлении Нового года. Такси проезжало насквозь еврейский квартал, и то там, то тут я видел рождественские елки с развешанными на них гирляндами огоньков и мишуры. Некоторые магазины были уже закрыты. В других поздние посетители закупали еду и спиртное. Дорогой я упрекал себя в том, что избегаю писателей и не бываю на их собраниях и вечеринках. Беда в том, что стоит мне встретиться с ними, как они тотчас начинают сообщать мне последние сплетни — что сказал обо мне такой-то и что написал другой. Левые писатели бранят меня за то, что я недостаточно содействую мировой революции. Сионисты корят меня за то, что я не изображаю борьбу за существование еврейского государства и героизм его пионеров.
Борис Лемкин был богатым владельцем недвижимости и немного покровительствовал еврейским писателям и художникам. Сочинители посылали ему свои книги, а он отправлял им по почте чеки. Он покупал картины. Жил он на Парк-авеню вместе с Гарри, старым другом из Румынии. Обычно Борис называл его «мой диктатор». На самом деле Гарри, или Гершель, был для Бориса лакеем и поваром. Борис Лемкин был известен как гурман и волокита. Прошло много лет с тех пор, как он расстался со своей женой. Кто-то мне говорил, что он собрал огромную коллекцию порнографических фотографий и фильмов.