— В июле будет тридцать три.
— Ну, вы еще ребенок. С этим Морисом я познакомился в тысяча восемьсот девяносто третьем, либо четвертом, либо даже пятом. Здесь, в Соединенных Штатах, анархисты только разглагольствовали, но в России они уже пылали рвением. Они разделились на десяток групп: «Черное знамя», «Хлебовольцы», «Безначальцы». Наиболее примечательными были «Безмотивники». Они утверждали, что человеку дозволено убивать, грабить и совершать поджоги, не имея на то никакого мотива — просто назло властям. Я не помню точно когда, но они бросили бомбу в отель «Бристоль» в Варшаве. Вас тогда еще, должно быть, не было на свете. В Одессе они взорвали какой-то пароход. В Белостоке одна из их бомб убила вождя бундовцев — Эсфирь Рискину. Потом нам стало известно, что некоторые из этих анархистов превратились в обыкновенных бандитов — возможно, они были бандитами с самого начала.
Морис был низкорослым малым с черными глазами и длинными вьющимися волосами. Кроме того, у него была крошечная бородка. Обычно он разглагольствовал на наших митингах. Стыдно признаться, но из всей нашей деятельности снискавшие дурную славу балы на Йом Киппур были наиболее важным мероприятием. Считалось некоей атеистической мицвой[48] устраивать балы на Йом Киппур — есть некошерную пищу, предпочтительно свинину, только для того, чтобы досадить Вседержителю. Морис был воистину душой этих предприятий — не как танцор, а как пропагандист. Чем он зарабатывал на жизнь? Да, в сущности, ничем. Кормильцем была его жена Либби. Она шила дамские блузки для магазинов. Кажется, шила и мужские рубашки.
Хотя я только что приехал в Америку, я уже преподавал английский на курсах для иностранцев при учебном образовательном центре. Я как раз искал комнату. В пансионе, где я обитал, было ужасно грязно. Кормили там отвратительно. Кто-то сказал мне, что у Мориса есть свободная комната. Он был забавный тип. Он всегда носил пелерину, широкополую черную шляпу и галстук, завязанный бантом. Хотя он был маленьким и щуплым, его речи были зажигательными. Обычно он говорил мягким голосом, но стоило ему начать высказываться о капитализме, как голос его становился визгливым и резким. Он нападал на тех анархистов, которые возлагали свои надежды на пропаганду. Сам он верил только в террор. Жена часто приходила послушать его, но у меня было такое чувство, что она не воспринимала его всерьез. Она была чуть выше, чем он, темноволосая, привлекательная. Ее длинные волосы были зачесаны в пучок — она не стриглась коротко, как анархистки. Когда она улыбалась, на ее левой щеке появлялась ямочка. Она часто носила плиссированную юбку и блузку с высоким воротничком. Пока Морис ярился на Рокфеллера, она сидела на скамье в последних рядах и зевала. Иногда она приносила с собой вязанье.
Как-то вечером после его речи я подошел к Морису и спросил, правда ли, что он сдает комнату. Он, казалось, обрадовался и позвал Либби. Они рассказали мне, что у них большая квартира на Атторни-стрит и что они очень рады иметь постояльцем человека из своего круга. В те дни переезд для меня не был проблемой. Мне нужно было лишь уложить чемодан и перенести его с Ривингтон-стрит на Атторни-стрит. Дом, где они жили, был в одном из таких районов, который теперь назвали бы трущобой — на третий этаж нужно было подниматься пешком, уборная была в коридоре. Желавший принять ванну должен был идти к парикмахеру, этот парикмахер был одновременно банщиком. Комната, предоставленная мне, была маленькой, окно выходило на улицу, и вся мебель состояла из железной койки. Но что еще мне было нужно? В том пансионе, откуда я съехал, мы спали втроем в одном алькове.
На дверях столовой в их квартире висел лозунг «Собственность — это грабеж» — цитата из Прудона. По стенам висели фотографии Годвина, Прудона, Бакунина, Кропоткина, Иоганна Моста и, конечно же, чикагских мучеников. Возможно, Морис не обошел бы и Штирнера, но фотографий Штирнера не существовало. Книжный шкаф был набит брошюрами об анархизме и социализме. Забыл вам сказать, я ведь был пылким последователем Штирнера. Я изучил не только Штирнера, но и Фейербаха, чьим учеником был Штирнер, пока не взбунтовался. Лично моим идеалом было «сообщество эгоистов». Я желал стать «совершенным эгоистом» — «мировой историей в самом себе», — готовым «служить себе и всему, что мое». Это все выражения Штирнера. Для Прудона собственность была злом, для Штирнера собственность была сущностью гуманизма. А что такое подлинная терпимость, никто из нас тогда не ведал. Не одобрив лозунг на дверях, я тотчас затеял спор с Морисом. Он только этого и ждал. Он всегда готов был поспорить. Я без конца цитировал Штирнера, а он цитировал Прудона. Я договорился лишь о комнате и не собирался у них столоваться, но Либби все равно приготовила мне ужин. Мы втроем сидели за столом, и Морис поносил собственность и все, что с ней связано. Он предвидел, что после революции слова «мое» и «твое» будут выброшены из словарей. Я спросил его: «А как же ты сообщишь мужчине добрую весть о том, что его жена родила сына?» И Морис завизжал: «Весь институт брака исчезнет! Он целиком основан на рабстве. По какому праву один человек считает другого своей собственностью?» Он пришел в такое возбуждение, что чуть не перевернул стол. Либби заметила ему: «Твоя тарелка, я хочу сказать, наша тарелка, того гляди, упадет, и наш живот останется пустым. К тому же на наших брюках будут пятна».
Я засмеялся — у этой женщины было чувство юмора. Однако Морис был совершенно серьезен. Он вопил: «Шутишь, да? Все несправедливости и пороки происходят от собственности. Почему империалисты готовы схватить друг друга за горло? В чем причина любой эксплуатации?» В ярости своей он нападал и на Штирнера: «Что это за противоречие — „сообщество эгоистов“?» Я сказал: «А как быть с любовью? Если мужчина любит женщину, он хочет ее для себя, а не для других». «Ревность — противоестественное чувство, — ответил Морис, — это продукт феодализма и капитализма. В древние времена люди жили общиной и все дети принадлежали общине». «Откуда ты знаешь, — спросила Либби, — ты что, был там?» И Морис ответил: «Это установленный факт». Он помянул Бокля или еще какого-то историка. Мы продолжали спорить до часу ночи. Либби тем временем мыла посуду. В дверях кухни она сказала: «Я до смерти устала. Вы не можете отложить свою дискуссию до утра? Она не зачерствеет». Морис был так возбужден, что даже не ответил ей. Она сказала: «В таком случае я иду спать». Потом, повернувшись ко мне, она добавила: «Ваша постель — я хочу сказать, наша постель — разобрана».
— Она стала вашей любовницей? — спросил я.
Макс Пешкин поднял брови.
— У вас и впрямь интуиция. Но не торопитесь. Иной раз нужно и потерпеть.
Забыл вам сказать, что после ужина я слегка попрепирался с Либби. Я спросил о стоимости пищи, и она оскорбилась. «Я вам не кухарка, — сказала Либби, — я пригласила вас как друга». На следующее утро она позвала меня завтракать, и я сказал: «Одно дело, когда тебя однажды приглашают, и совсем другое — постоянно есть задаром». Я зарабатывал пять долларов в неделю, это считалось вполне приличным заработком. Я сказал, что не стану с ними есть до тех пор, пока она не назначит цену за питание. После некоторых препирательств мы как-то договорились. Мне было разрешено платить за еду. Через несколько дней мы чувствовали себя старыми друзьями. Я ходил на рынок возле Орчард-стрит покупать дешевые продукты. Я разносил ее работу по магазинам, которым она шила. Она неплохо знала русский и польский, но ее английский был слаб, и я предложил ей частные уроки. Теперь она желала платить мне, и мы вновь поспорили. Все мы были молоды, но не сознавали этого.
Поскольку я по природе ревнив, я не способен был и вообразить, что кто-нибудь может не ревновать. Я очень заботился о том, чтобы не возбудить в Морисе ревность. Но он, казалось, был счастлив от того, что мы с Либби подружились. Раз, когда я сказал ему, что хочу прогуляться, он предложил Либби пойти со мной. Либби покраснела и сказала: «Что за дела? Может быть, он хочет побыть один». «Вздор, — сказал Морис, — вместе веселей». В другой раз, когда у меня случилось два билета в еврейский театр, он попросил меня взять с собой Либби. «Она целыми днями сидит за швейной машинкой — пусть немного развлечется». Я взял ее в театр, и мы видели Якоба Адлера — Большого Орла, как его называли, в мелодраме Гордина. Потом мы пошли на Гранд-стрит есть кныши. На улицах толпился народ, раскупавший завтрашнюю еврейскую газету, передовые статьи из которой обсуждались с таким же удовольствием, как пьесы, ставившиеся на Второй авеню. Домой мы пришли поздно. Морис сиял от удовольствия. Он готовил какую-то речь о товарообмене в свободном обществе. Перед тем как идти спать, Либби сказала мне: «Спасибо вам за вечер». «Одного спасибо мало», — сказал Морис. «Что же еще прикажешь делать — упасть ему в ноги?» И Морис сказал: «По крайней мере он заслужил поцелуй». «Я не так воспитана, чтоб целовать посторонних мужчин, — сказала Либби, — но, если ты настаиваешь, я могу». Она подошла, взяла меня обеими руками за щеки и поцеловала в губы. Должен вам сказать, что я к тому времени был еще девственником. У меня были любовные истории, но все они были романтическими и платоническими. На Атторни-стрит, прямо напротив нашего дома, был бордель, но тамошние женщины вызывали во мне отвращение. Кроме того, как может идеалист прибегать к услугам белых рабынь? Это капиталистический институт, забава для Моргана и компании.
48
Заповедь, предписание или религиозный долг.