— Что вы поделываете?
— О, я стал официантом. Не в Нью-Йорке. Здесь профсоюз не берет меня, но я устроился на работу в одном отеле в Катскилле. Зимой я отправляюсь в Майами-Бич, и там я — повар в кошерном[47] отеле. Мои карнацлехи пользуются успехом. Зачем мне его деньги?
Некоторое время мы оба молчали. Потом Гарри сказал:
— Вы, наверное, удивляетесь, зачем я к вам пришел.
— Нет, вовсе не удивляюсь. Я рад вас видеть.
— Дело вот в чем. У Бориса все еще нет надгробья. Я несколько раз звонил его сыну, чтобы напомнить, но он все обещает — позже, завтра, на той неделе, мол, распоряжусь. Но это только чтобы отделаться от меня. Я скопил немного денег и решил сам заказать надгробный камень для Бориса. Все же мы были как братья. Однажды какой-то учитель приезжал в наш город и сказал, что то, что случилось, даже Бог не в силах изменить. Разве не так?
— Мне кажется, так.
— После Гитлера может ли Бог повернуть время вспять и сделать так, будто Гитлера не было? Мы с Борисом вместе выросли. Он был неплохим человеком — только суеверным и самолюбивым. Он не написал завещания только из боязни, что от этого он скорее умрет. Мы были вместе более сорока лет, и я не хочу, чтобы его имя забылось. Я приехал сегодня в Нью-Йорк похлопотать об этом. Я пошел к резчику по камню и попросил его вырезать надпись на идише. Я мало смыслю в иврите, и Борис тоже. Я хотел, чтобы резчик вырезал: «Дорогой Борис, будь здоров и счастлив там, где ты есть», но этот резчик сказал, что нельзя говорить «будь здоров», обращаясь к мертвому. Мы стали спорить, и я сказал ему про вас — что я вас знаю и что мы однажды вместе встречали Новый год. Он велел мне пойти к вам, и, если вы скажете — все-де в порядке, он вырежет, как я хочу. Вот почему я здесь.
— Боюсь, что резчик прав, — сказал я. — Вы можете сказать мертвому «будь счастлив», если вы верите в загробную жизнь, но здоровье — это принадлежность тела. Как можно желать здоровья разложившемуся телу?
— Вы хотите сказать, что нельзя написать так, как я хочу?
— Гарри, в этом нет никакого смысла.
— Но «здоров» не значит просто здоров. Говорят же «в здоровом теле здоровый дух».
Как ни странно, Гарри стал спорить со мной о словоупотреблении. Благодаря его примерам я впервые осознал, что на идише часто употребляется одно и то же слово для понятий «прочный», «разумный», «здоровый» — gesunt. Я предложил Гарри вместо «здоров» вырезать «доволен», но Гарри сказал:
— Много ночей я лежал без сна и думал. Эти слова пришли мне на ум, и я хотел бы, чтобы надпись была именно такой. Разве написано в Торе, что такие слова запрещены?
— Нет, в Торе нет такого закона, но если кто-нибудь пройдет мимо вашей надписи и прочтет ее, он, скорее всего, улыбнется.
— Пусть его улыбается. Мне-то что. Борис не обращал внимания на насмешников.
— Итак, вы хотите, чтобы я позвонил резчику и высказал ему свое одобрение?
— Если вы не против.
Гарри дал мне телефон резчика по камню. Хотя у меня на столе был телефон, я пошел звонить в другое помещение. Резчик пытался доказать мне, что пожелание здоровья покойнику — своего рода кощунство, но я процитировал Талмуд и опроверг его. Я чувствовал себя как адвокат, защищающий дело против своей совести. Немного погодя резчик сказал:
— Если таково ваше заключение, я сделаю, как вы сказали.
— Да, я беру это на себя.
Проходя обратно в свою контору, я через открытую дверь увидел Гарри. Он сидел, погрузившись в свои мысли, глядя на Уильямсбургский мост, который был виден из моего окна, и на улицы Ист-Сайда — большинство домов на них было снесено и перестроено или еще перестраивалось. Я сам едва узнавал округу. Золотая пыль опускалась на разрушенные здания, на канавы, на бульдозеры, на подъемные краны, на груды цемента и песка. Я стоял, вглядываясь в профиль Гарри. Как он стал тем, что он есть? Как этот малограмотный человек достиг духовной высоты, которой редко достигают даже мыслители, философы, поэты? В ту новогоднюю ночь, когда я вернулся домой с вечеринки у Перл Лейпцигер в четыре утра, я считал, что проведенные там часы пропали даром. Теперь, почти через три года, я получил урок, который никогда не забуду. Когда я сказал Гарри, что надпись будет читаться так, как он хочет, его лицо просияло.
— Спасибо вам, спасибо. Вы сделали мне великое одолжение.
— Вы один из благороднейших людей, когда-либо встречавшихся мне, — сказал я.
— Что я такого сделал? Мы были друзьями.
— Я не знал, что существует такая дружба.
Гарри поглядел на меня вопросительно. Он поднялся, протянул руку и пробормотал:
— Только Бог знает всю истину.
Собственность
Мы сидели в кафе «Ройал» с Максом Пешкиным — так я стану называть его здесь. Я был молод, недавно из Польши, а он был бывшим анархистом, чьи воспоминания только что вышли в трех томах. В тридцатых годах анархизм в Соединенных Штатах уже «выдохся» (по собственному выражению Пешкина), но осталось еще несколько человек из прежней группы, и они издавали журнал на идише. Макс Пешкин пригласил меня пообедать и принес в подарок свои книги. Он был низкого роста, с густыми молочно-белыми волосами, круглым красным лицом и глазами, в которых еще не было усталости.
Мы ели луковую запеканку со сметаной, пили кофе с молоком, и Пешкин говорил:
— То, что здесь было, все прошло. Наши социалисты совершенно остыли. Они говорят прежние фразы, но того духа в них нет. Что до коммунистов, то они читают каждое утро свой красный листок и повторяют прочитанное как Евангелие. Вчера Бухарин был великим вождем; сегодня он предатель. Если в их газете напишут, что Сталин — враг народа и бешеный пес, они и это станут повторять. Анархисты были другими. Анархизм всегда привлекал людей своей индивидуальностью — даже невежественные анархисты были по-своему независимы. Когда я приехал в Америку в начале девяностых годов, активный анархизм уже приходил в упадок, хотя продолжались толки о митинге протеста на Хеймаркет в Чикаго и о тех четырех повешенных — Спайсе, Парсонсе, Фишере и Энгеле. Марксисты взяли верх. Но в еврейском квартале на Лоуэр-Ист-Сайд анархизм все еще процветал. Многие из нас вовсе не желали ждать, пока сконцентрируется капитал и Каутский либо Де Леон объявят, что час революции пробил. Это верно, у нас в Нью-Йорке не было ни одного серьезного теоретика или вождя, но у нас была литература из Лондона, где царил Кропоткин. Кроме того, к нам часто приезжали гости из России и Германии, порою даже из Испании. На наших митингах всегда было битком народу. Почти все делегаты из России говорили на идише. Мы были достаточно самоуверенны и полагали, что, если бросить пару бомб, массы поднимутся как один человек и уничтожат все правительства.
Мне не нужно вам объяснять, что анархизмом называется множество различных теорий и движений. Есть большая разница между Прудоном и Бакуниным. А Штирнер — тот особая статья. До приезда в Америку я был студентом. Я читал всех этих теоретиков — сначала в России, потом в Англии. На Лоуэр-Ист-Сайд почти никто не отличал одного теоретика от другого. Это были эмоциональные анархисты. Они часто говорили: «Вот избавимся от тиранов, и что-нибудь да произойдет». Александр Беркман попал в тюрьму, и его почти забыли, зато Эмма Голдмен и ее проповедь свободной любви производили потрясающее впечатление — особенно на женщин.
Когда вы будете читать мои воспоминания, вам встретятся имена Морис и Либби. Я не мог рассказать всего об этой паре, потому что живы еще люди, знавшие их, и могут догадаться, кого я имею в виду, даже если я изменю имена. Кроме того, надо быть беллетристом, чтобы должным образом оценить эту историю. Мне думается, она может заинтересовать вас. Если у вас есть время и вам больше нечем заняться, я с удовольствием расскажу ее.
— У меня есть время, и мне нечем больше заняться, — заверил я его.
— Прекрасно. Вероятно, лет через пятьдесят все это забудется. Но вы еще молоды. Сколько вам лет? Еще нет тридцати пяти? Мне казалось, вы старше.
47
Кошер — ритуально пригодная к употреблению пища и предмет культа.