Вот почему Софья Максимилиановна подолгу сидела и вздыхала у зеркала, нередко бывала нервной, раздражительной; вот почему за полгода она сменила четырёх кухарок.

А ещё её беспокоили сыновья, ставшие особенно за последний год совсем взрослыми и… чужими. Ну, Григорий ещё ладно – студент Восточного института, в недалёком будущем дипломат или учёный, на худой конец журналист… А вот младший, Пётр, просто позорит её. Это же надо было додуматься – пойти в рабочие! Учился ведь паршивец неплохо, так нет – порядки ему в гимназии не нравились, закон божий ему, видите ли, противен… Бросил, хотя как она его умоляла, памятью отца заклинала!.. Всё бесполезно. «Хочу есть свой хлеб!» — заладил. Ну, ладно, хотела устроить его приказчиком в самый роскошный магазин Кунста и Альберса – ни в какую: «Я не лакей!» Устроила конторщиком к знакомому заводчику – через два дня сбежал: «Там скучно и противно!» И вот пожалуйста, сам устроился: в военный порт не то слесарем, не то токарем! Якшается там с разным сбродом, как ещё пить не начал… Нет, это просто в сознании не укладывается: её сын – рабочий! Перед людьми стыдно! Вот уж воистину в семье не без урода…

В дверь спальни кто-то осторожно стукнул, и когда вздрогнувшая Софья Максимилиановна раздражённо спросила: «Ну что там ещё?» — заглянула горничная Лукерья с испуганным лицом.

— Не спите ещё, барыня? Велели доложить, как явятся барчуки… Пришли обои. Ругаются чевой-то, как бы не выпимши…

— Ступай к себе! — холодно сказала Софья Максимилиановна и подумала: «Только этого мне ещё не хватало!»

Она встала, машинально окинув себя в зеркале, поправив кружева на груди, и вышла из спальни в тёмную гостиную. Неслышно ступая по коврам, она подошла к приоткрытой двери комнаты мальчиков. Они сидели каждый на своей кровати и спорили яростным шёпотом, полагая, что мать уже спит. А она стояла у дверей и смотрела на лица сыновей, освещённые лампой, стоящей на ночном столике.

Как они не похожи, даром что братья! Гришенька, её гордость, писаный красавец – белокурый, голубоглазый, стройный, пожалуй, несколько женственный, но в этом тоже есть своя прелесть. А Пётр – черноволосый, скуластый и весь какой-то угловатый, да ещё в этой косоворотке – мужик мужиком! «Вылитый папаша!— с досадой подумала Софья Максимилиановна. — И такой же неудачник!»

Пётр между тем говорил:

— …Ты так нападаешь на Назаренко, потому что чувствуешь, но не хочешь понять, что он прав! За нашей партией будущее, в то время, как вы, эсеры, повторяете зады народничества. Если перефразировать известную песню, то про вас можно сказать: вышли вы все из народников…

— Да! — с жаром отвечал Григорий. — И мы гордимся этим! У нас славные традиции! Были, конечно, ошибки, но их не бывает только у тех, кто ничего не делает. А сейчас, обогащенные марксизмом, мы на правильном пути. Землю – крестьянам! – один из наших лозунгов. Что он, по-вашему, не верен?

— Верен. Но уповать на одно крестьянство в нынешней революции нельзя. Пролетариат – вот сила! Самый революционный класс. И возглавит его борьбу не либеральная буржуазия, как заявлял ты на собрании, а РСДРП! Что касается крестьян, на которых вы основную ставку делаете, то здесь, на Дальнем Востоке, они, в отличие от запада России, вообще не представляют собой мощной силы – условия не те…

— А тысячи солдат? Это те же крестьяне, вчерашние и завтрашние! Они-то и пойдут за нами…

Подобные разговоры сыновей Софья Максимилиановна слышала не впервые, почти ежедневно, привыкла к ним и считала их своеобразной данью моде: сейчас все говорят о политике. Но для неё неприятным было узнать, что мальчики бывают на каких-то подозрительных собраниях. Их нередкие отлучки по вечерам она объясняла увлечениями молодости, девицами… А тут вот оно что! «Только этого мне ещё не хватало!» — вновь подумала она.

Она вошла в комнату. Братья, как по команде, замолчали, испуганно уставившись на мать.

— Уже полночь! — трагически начала Софья Максимилиановна, и можно было подумать, что далее последует: «А Германна всё нет!» — А вы только заявились. Какое бессердечие заставлять ждать и волноваться бедную старую мать! Трепать ей нервы, которые и без того истрепаны… Мне хочется кричать! — шёпотом закончила она.

Братья сидели молча, опустив головы.

— И потом, что это за собрание, на котором вы были?

— Ни на каком собрании мы не были! — быстро сказал Григорий.

— Подслушивать нечестно! — буркнул Пётр.

— Я мать! — высокомерно сказала Софья Максимилиановна. — Мне всё можно! Я не позволю, чтобы мои дети оказались замешанными в какой-нибудь тёмной истории. Вы дети Воложанина, героя Цусимы, не забывайте об этом! Узнал бы ваш покойный отец…

Она всхлипнула и достала из рукава кружевной платочек. Братья по опыту знали, что материны монологи, начинаясь форте, заканчивались пиано, после чего им следует повиниться и пообещать, что впредь они будут паиньками. Делал это обычно Григорий, Пётр отмалчивался.

— Ну, мама, что ты все принимаешь так близко к сердцу, — начал ластиться к матери Григорий. — Ну ничего же страшного не произошло…

— Не произошло, так произойдёт! — капризным тоном сказала она. — Материнское сердце – вещун…

— Я обещаю тебе, что с нами всё будет в порядке. Верно, Петя? Вот и он подтверждает… Ну успокойся, мамуля, ну улыбнись…

— Ах, на тебя невозможно долго сердиться! — осторожно промакивая глаза и улыбаясь, сказала Софья Максимилиановна. Ещё через минуту, окончательно успокоившись, она принялась оживлённо рассказывать, что видела сегодня на Светланской господина Сиротина, приехавшего из Петербурга, что как это приятно в такой глуши в такие тяжёлые времена встретить старого испытанного друга…

Она как-то забыла, что виделась с Сиротиным всего два-три раза в доме тётки-адмиральши.

— …Он, знаете, похудел, и это ему очень идёт! Увидите его на днях, он обещался зайти, как устроится… — она также забыла о том, что сыновья её вообще не знают Сиротина.

Пожелав мальчикам покойной ночи, Софья Максимилиановна ушла к себе, но, взволнованная воспоминаниями и переживаниями, заснула нескоро.

7

Подполковник жандармской службы Завалович сидел, навалясь на стол пухлой грудью, завешанной медалями. Утреннее солнце, пробиваясь сквозь зарешечённое окно кабинета, бросало на начальника отделения причудливую тень, и он со своей громоздкой фигурой, с седым пухом на голове, с покатыми плечами, с которых серебром стекали погоны, был перечёркнут чёрными квадратами решетки.

Завалович внимательно смотрел на человека, сидящего напротив, и раздумчиво барабанил пухлыми короткими пальцами по столу. Наконец он разжал свои толстые губы с оттянутыми книзу уголками.

— Тэк-с, тэк-с… Это всё?

— Да. Вот мои документы.

— Бумаги потом. А пока, господин Петров, расскажите о себе сами.

— О чём рассказывать?

— Обо всём. Начните с национальности, вероисповедания…

— Русский, православный.

— Русский? Ну да, конечно, Петров… А может, выкрест? Больно уж вы, простите, на жида смахиваете…

— Да нет, русский.

— Да я верю вам, голубчик, верю… Только знаете, как бывает? Вот у нас, в крепости Владивосток, проживание евреям воспрещено, так они, канальи, остроумный выход нашли: едут в Шанхай, «становятся» там американскими или английскими гражданами и уже на законных основаниях поселяются здесь. И стоит все это удовольствие 225 рублей – двести на дорогу в оба конца и 25 – загранпаспорт! И вот в одной и той же жидовской семейке – папа американец, мама англичанка, а сынок немец! Забавно, не правда ли? Однако мы отвлеклись. Ваш род занятий?

— Был офицером флота…

— Какое училище кончали?

— Морской корпус.

— О, аристократия! Не то что мы, плебеи – павлоны[2]! А где проходили службу?

— На броненосце «Генерал адмирал Апраксин».

— Что же случилось потом?

— Перед войной обстоятельства личного порядка принудили меня оставить службу во флоте.

вернуться

[2]

Прозвище юнкеров Павловского училища


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: