Генерал помолчал. По лицу его пробежала, как мне показалось, тщательно скрываемая тень давней боли, и он, видно, не в силах больше молчать, начал: «Столько же было бы сейчас моему сыну. Теперь мы с женой вдвоем в московской квартире. А был сын — курсант военного училища. Окончил его. К этому времени я уже давно был на фронте. Написал в училище — в ответ необычное письмо, от сына, а официальное сообщение — состоялся выпуск, убыл на фронт, полевая почта такая-то. Успел только туда письмо послать, а навстречу — похоронная. Погиб в первом же бою. И все. Время прошло. Кажется, уже затянулась рана у матери и у меня. Ан нет. Угадываю одногодков сына. Хоть и постарели они, а угадываю. И по этому одному чувствую, что никогда не пройдет у меня тоска».
Генерал-лейтенант замолчал. И машинально размешивал уже давно растворившийся сахар в стакане холодного чая.
Молчал и я. И мне было почему-то не по себе оттого, что я — целый и невредимый — сижу перед этим навсегда безутешным отцом, потерявшим на войне единственного сына.
Две встречи с Кристиной

Пусть остановится быстротечное время. Это под сипу человеческой памяти. Только ей одной.
Итак, остановись, время, перенеси меня в Берлин, в осень 1945 года.
Конец сентября. За плечами у меня целый месяц пребывания в Берлине. Ждал назначения. Видно, кадровики не очень торопились подыскать мне не столь уж высокую должность военного переводчика в одно из учреждений Советской Военной Администрации.
Кадровики не торопились. А я тем временем имел возможность осмотреть Берлин. Побывал и в инженерном училище, где подписан акт о капитуляции Германии, и около мрачного разрушенного здания рейхстага, стены которого были испещрены сотнями надписей, сделанных советскими солдатами-победителями. Видел и многое другое, чего нельзя было увидеть нигде и никогда больше, а только в Берлине осенью 1945 года. Но об этом получился бы долгий рассказ. Поэтому скажу только, что для меня это был месяц экскурсий по Берлину.
Развалины, сплошные развалины в центре города. То тут, то там рушатся под порывами ветра насквозь прогоревшие стены домов. Но жизнь уже берет свое. Жизнь всегда торжествует над смертью. Город возрождается. В советском секторе работают заводы и фабрики. Мчат в мрачноватом метро вагоны «У-бана» — подземки. По перекинутым над и вдоль улиц путям грохочет «С-бан» — электричка. Работают некоторые театры, кино.
В западных секторах — американском, английском и французском — лихорадка ночной жизни. Появились бесчисленные кабаре, ночные ресторанчики.
В роскошно отделанном варьете «Новая скала» американизированные бурлески — сцены с почти полным раздеванием женщин. И все это приправляется куплетами на «злободневные» темы о «черном» рынке. В западных секторах он процветает. Поражаешься, глядя, как американские солдаты и офицеры торгуют и торгуются на этом рынке, продают немцам продукты, бензин, часы, сигареты. Право же, мягко выражаясь, странная картина.
В Берлине, особенно в западных секторах, обилие военных. Подчас в не виданной мною доселе форме — кроме американцев, англичан и французов — канадцы, бельгийцы, голландцы. А у некоторых и не поймешь, что за форма. Однажды в оперном театре в советском секторе Берлина я из ложи видел: весь партер сплошь заполнен военными оккупационных войск в самой различной форме.
Еще не повеяло холодными ветрами речи Черчилля в Фултоне. Еще не спустилась незримая завеса между секторами. Еще жива была память о союзничестве в годы войны с фашизмом. Нередко можно было увидеть офицеров советской и союзных армий, поднимающих тосты за совместную победу, за дружбу. И нелегко, да по сути дела невозможно, было себе представить, что через год после победы из-за океана повеет духом холодной войны, а Западный Берлин вскоре явится форпостом агрессивного блока НАТО. Но все это станет в будущем. А пока… Пока шла осень 1945 года. Первые месяцы после тяжелой войны, после трудной победы.
В советской зоне налаживалась жизнь. Немцам в этой работе помогала Советская Военная Администрация. Мне тоже хотелось поскорее начать работу. Вынужденное безделье начало уже тяготить меня. Все чаще наведывался в отдел кадров. И наконец получил назначение.
Месяц моего непредвиденного отпуска заканчивался. По правде сказать, я мог быть благодарен работникам отдела кадров. Ведь они дали мне возможность осмотреть весь Большой Берлин. Да и совершенствоваться в знании немецкого языка. Уже в первые дни я понял, что мои знания языка еще крайне недостаточны. Тот запас слов и выражений, который годился для допроса военнопленных, явно был беден для разговоров и бесед по разнообразным житейским вопросам. Я все понимал, когда со мной говорил один немец. Но стоило мне прислушаться к беседе нескольких человек, как ничего, кроме гула голосов и отдельных слов, не различал. За месяц в Берлине я научился осмысливать беглую речь.
Разговаривать в это время с немцами мне приходилось немало. На что же были направлены мысли рядовых, средних немцев этой первой мирной осенью?
Из разговоров вынес впечатление — у рядового немца был еще невообразимый сумбур в голове. Многие годы им вдалбливали миф о непобедимости Германии, о превосходстве арийцев, и теперь, после разгрома фашизма, наступило тяжелое похмелье. Рядовой немец, в своем большинстве стараясь уклониться от разговора на политические темы, вместе с тем жадно читал газеты, их уже много выходило в те дни, раздумывал, пробиваясь к правильному пониманию событий.
Подчеркиваю: я говорю не о прогрессивных, политически сознательных немцах, активных антифашистах, не о коммунистах и социал-демократах, шедших в Восточной Германии в те дни к единству партий. Нет, я говорю о рядовых бюргерах-мещанах, которых так много было в Германии.
Один из памятных разговоров произошел у меня в поезде Берлин — Галле. Поезд этот отправлялся из американского сектора Берлина, с Анхальтского вокзала. Был уже вечер, когда я приехал на вокзал. У костра, разложенного прямо на каменных плитах одной из лестниц разрушенного здания, грелись американские военные полицейские. В белых касках, таких же поясах, с резиновыми дубинками в руках, они — здоровенные гогочущие крепыши — резко отличались от робко обходивших их и плохо одетых немцев.
Быть может, это и покажется странным. Но теперь, после войны, я не испытывал ни малейшей неприязни, вражды к немцам, простым труженикам. Враг — это враг в бою, в поединке. А теперь здесь, на вокзале, это были просто очень несчастные, сорванные войной со своих мест люди. И было очень неприятно видеть, как американцы, «наводя порядок», орудовали дубинками, «организуя» посадку немцев на поезд.
Состав поезда Берлин — Галле был небольшой. На всех немцев мест не хватало. А в нашем купе с местами для сиденья, рассчитанном на десять человек, нас было только четверо.
Сидевший рядом со мной широкоплечий капитан-артиллерист с целым иконостасом орденов на груди и тремя ленточками нашивок о ранениях глянул на нас и проговорил:
— Что, хлопцы, местам, по-моему, пустовать ни к чему. А там люди под дождем стоят.
Он так и сказал: не немцы, а люди.
Капитан, видимо, и не ждал, что кто-либо из нас будет возражать против его предложения. Так оно и было. И тут же артиллерист вышел на перрон. Через стекло было видно, как он широким жестом пригласил в вагон нескольких немцев. Мы увидели и то, что детина из американской военной полиции пробовал возражать. Но артиллерист отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и «прикрыл» тыл немцев, спешивших к вагону.
В вагоне произошло размежевание. С одной стороны сидели мы, офицеры, с другой — два пожилых немца, болезненного вида молодой однорукий инвалид, старуха немка и миловидная женщина с худеньким мальчиком лет семи. Мальчику было тесно на сиденье. Он ерзал, мешал матери и соседям.
Капитан-артиллерист молча, но доброжелательно потянул мальчишку к себе и усадил его рядом на свободное место. Мать благодарно подняла глаза и чуть слышно проговорила: