— Скажите: пусть передаст в форт 2а, чтобы сдавались. Перевожу. Бывший комендант отвечает:
— Я пленный. Приказа давать не могу.
— Тогда, — говорит Смирнов, — пусть скажет коменданту 2а, что он советует ему сдаться. В противном случае вся артиллерия, которая стреляла по Кведнау, откроет огонь по 2а.
При переводе этих слов бывший комендант даже меняется в лице.
Немецкий телефонист (рядом с ним сидит уже наш) соединяет бывшего коменданта форта Кведнау с фортом 2а. Он ровным, бесстрастным голосом рассказывает, как наша артиллерия обрушилась на форт, что солдаты не выдержали ужасающего грохота, бросили орудия и пулеметы и сбежали на нижние этажи Кведнау. Как два десятка эсэсовцев, входивших в состав гарнизона Кведнау, препятствовали капитуляции, и их перестреляли сами немецкие солдаты. Он говорит коменданту 2а о предупреждении русского командира открыть огонь. И напоминает, что на 2а нет таких подземелий, как в Кведнау, чтобы укрыться от русской артиллерии.
В конце своего разговора сказал:
— Сегодня утром, когда русские зашли к нам в тыл, а их артиллерия лишила нас возможности сопротивляться, я собрал офицеров и сообщил им, что принял решение о капитуляции. Сейчас я пленный, приказывать не могу. Но в вашем положении единственное средство спасти себя и солдат — сдаться в плен.
Пленный положил трубку, бессильно откинулся в кресле телефониста. Провел рукой по глазам, глухо сказал:
— Они выбросят белый флаг.
Помолчал и попросил:
— Нельзя ли чего-нибудь выпить покрепче?
Комдив кивнул своему ординарцу. Тот налил бывшему коменданту Кведнау полкружки водки. Он выпил. Попросил еще. Опять выпил полкружки. И замер с опущенной головой.
Только когда через полчаса зазвонил телефон и наш телефонист передал трубку полковнику Смирнову, бывший комендант форта поднял голову и вопросительно посмотрел на комдива, на меня.
— Переведите, — сказал Смирнов. — Мне только что доложил наш офицер из 2а. Форт капитулировал. Гарнизон полностью сдался в плен.
Бледное подобие улыбки промелькнуло на лице бывшего коменданта. И тут же ее снова сменило выражение тягостного раздумья.
— Не мешайте пока ему, — сказал командиру полка Смирнов, — пусть посидит, поразмыслит. Ему есть над чем подумать. Распорядитесь накормить его и других пленных. Затем всех отправьте на сборный пункт.
— А сейчас, — продолжал Смирнов, — давайте подымемся наверх, посмотрим на остальных пленных.
Полковник Смирнов, а вслед за ним и мы, офицеры штаба дивизии, поднялись из «недр» Кведнау на неширокий дворик.
У стены форта под охраной полковых разведчиков сидели пленные немецкие солдаты. Многие из них вполголоса переговаривались. Подошел поближе. О чем говорят немцы? Услышанное мною можно выразить одной фразой, хоть мысль эта и повторялась в разных вариантах:
— Слава богу! Война для меня окончилась. Я остался жив.
Некоторые пленные молчали. Можно было понять, о чем думали эти люди. Германию постигла катастрофа, а что же будет с ними дальше? В стороне лежали еще неубранные тела убитых эсэсовцев. Их расстреляли немецкие солдаты в тот момент, когда эти фанатики хотели взорвать форт, чтобы не допустить его капитуляции.
Совсем особняком от всех пленных сидели четверо. Этим эсэсовцам удалось спрятаться от гнева своих солдат в глубине форта. Оттуда их извлекли наши разведчики. Фашистские молодчики угрюмо молчали, злобно посматривали на немецких солдат, на нашу охрану.
Так и запечатлелся у меня в памяти разгром Германии в образе капитулировавшего Кведнау: тягостные раздумья о судьбах своей страны у одних немцев, радость, что живы остались, — у других, черные мундиры мертвых эсэсовцев, которые в последний момент хотели унести с собой в могилу сотни жизней, по-звериному злобные взгляды четырех обезоруженных гитлеровских головорезов.
А над всем этим пышная зелень деревьев, росших на склонах высоты, на которой стоял форт.
Жизнь торжествовала. Весна брала свое. Еще бы! Ведь апрель — месяц весенний.
Утром следующего дня проезжаем по центральным улицам города. Еще горят дома, валяются перевернутые трамваи. Дым, гарь, запустение. В зоопарке — мертвые животные. Их убили гитлеровцы в бессильной злобе. Жив только один бегемот. Но никто не знает, как его кормить. Пасть большая, а давали булку хлеба — давится. Оказывается, горло у него совсем узкое. Стали хлеб кусочками резать. Дело пошло на лад.
На главных магистралях города, на домах — «устрашающие» плакаты. Изображен советский солдат с ножом, с лезвия которого каплет кровь. Так вражеская пропаганда запугивала оставшихся в городе немцев.
Еще не стерты со стен эти «плакаты», не до них было. В только что созданной комендатуре города шло совещание. Обсуждался самый острый вопрос: о размещении и снабжении продовольствием немецкого населения.
Назавтра мы, военные переводчики дивизий, были направлены в распоряжение районных комендатур для работы с местным населением. В дивизию я вернулся уже после 1 Мая, в канун Дня Победы. Все уже знали, что враг разгромлен. Но официального сообщения о капитуляции пока не было. Меня послали в артдивизион обеспечивать порядок, чтобы не стреляли в воздух, когда объявят о победе.
Как сейчас помню, я предельно «точно» выполнил инструкцию: едва передали сообщение об окончании войны, о нашей победе — вышел на крыльцо и выпустил в небо всю обойму из моего «ТТ». Да простят мне это мои бывшие начальники: человеческая радость по случаю победы была в эти минуты сильнее всяких запретов.
Война кончилась. Небо в разных направлениях прорезали цветастые очереди, гирляндами взлетели десятки ракет. Фронтовики салютовали победе.
…Прошли годы. Страна торжественно отмечала двадцатилетие Великой Победы. В те дни происходили встречи фронтовиков. В мае 1965 года собрались в Москве ветераны и нашей 153-й Смоленской Краснознаменной ордена Кутузова II степени стрелковой дивизии. Эта встреча была ярким и волнующим свидетельством нерушимого войскового товарищества, фронтовой дружбы, которая бережно была пронесена через годы и расстояния в сердце каждого из нас.
Поэтому так дороги нам встречи с однополчанами, каждая весточка о тех, с кем пришлось вместе шагать трудными фронтовыми дорогами.
Не могу не сказать об одной из таких встреч. Почему-то, когда я думаю о ней, то припоминаю отца и мать, провожавших меня на фронт в Омске осенью 1943 года. Играл баян. Под холодными лучами октябрьского солнца кружились в вальсе пары, а мои родители стояли чуть в сторонке рядом со мной. Шел обычный разговор, будто мне не предстояло уезжать через несколько минут туда, на Запад, где идет война. Только потом я смог оценить величайшую выдержку родителей, которые в день проводов не проронили ни слезинки, хотя отправляли на фронт единственного сына. Делали они это для меня, чтобы мне легче было уезжать. Уже много позже, после войны, мать рассказала мне, что все их слезы были потом — в тесной комнатке, которую они, эвакуированные, снимали на окраине Омска…
…В тот год, 1968-й, мы приехали в цветущий областной центр Калининград, в город наших фронтовых воспоминаний. Приехали с разных концов страны. Самым старшим среди нас был наш бывший командующий армией. Высокий, массивный — внушительный мужчина в генеральской форме. На груди густо от орденских планок.
День у нас был плотно заполнен встречами с молодыми солдатами, со школьниками, поездками по местам боев. В молчании стояли мы у могил павших в боях однополчан. Потом разбились на группы и снова ездили на предприятия, в воинские части. И только вечером стали возвращаться в Калининградский дом офицеров.
Так случилось, что в небольшом «гостевом» зале столовой нас в этот вечер было двое. Генерал и я. Пили чай. Молчали. Потом командарм спросил: «Сколько вам лет?» Ответил: «Сорок пять».