В одном из уголков обширной отцовской библиотеки «приятно совмещались науки и спорт: кожа переплетов и кожа боксовых перчаток». Здесь, чуть поодаль от глубоких клубных кресел, отец брал уроки фехтования, а маленький Лоди колотил по грушевидному мешку для бокса. После революции, когда семья Набоковых покинула Петербург, «отцовская библиотека распалась, кое-что ушло на папиросную завертку, а некоторые довольно странные остаточки и бездомные тени появлялись, — как на спиритическом сеансе, — за границей. Прошли еще годы — и вот держу в руках обнаруженный в Нью-Йоркской публичной библиотеке экземпляр каталога отцовских книг, который был отпечатан еще тогда, когда они стояли, плотные и полнокровные, на дубовых полках, и застенчивая старуха-библиотекарша в пенсне работала над картотекой в неприметном углу».
Была у этого дома и другая жизнь, хотя и не составлявшая тайны, а все же, вследствие высокого понятия о «государственной безопасности», неизменно привлекавшая внимание шпиков, старавшихся подкупить прислугу (один из этих нерасторопных агентов, будучи обнаружен Лоди и Юриком Раушем в каком-то чуланчике за библиотекой, «неторопливо и тяжело опустился на колени перед старой библиотекаршей, Людмилой Абрамовной Гринберг»),
«Около восьми вечера, — вспоминает Набоков в „Других берегах“, — в распоряжение Устина поступали многочисленные галоши и шубы. Похожий несколько на Теодора Рузвельта, но в более розовых тонах, появлялся Милюков в своем целлулоидовом воротничке. И.В. Гессен, потирая руки и слегка наклонив набок умную лысую голову, вглядывался сквозь очки в присутствующих… постепенно переходили в комитетскую, рядом с библиотекой. Там, на темно-красном сукне длинного стола, были разложены стройные карандаши, блестели стаканы, толпились на полках переплетенные журналы и стучали маятником высокие часы с вестминстерскими курантами».
О, вряд ли они здесь случайны, эти вестминстерские куранты (как и все прочие детали у Набокова). Ведь собирались в доме товарищи В.Д. Набокова по кадетской партии, ее создатели и вожди, а пафос этой партии был в ее «правовом романтизме», в том, что Маклаков назвал «мистикой конституции». Эта самая молодая из либеральных партий Европы и, наверное, единственная в истории России (так, во всяком случае, считает историк М.Я. Геллер) либеральная партия, строя свою доктрину на основе европейской правовой науки, приучала население (да и власти заодно) к гражданственности и политическому мышлению, провозглашая необходимость подчинения «всех без исключения» закону, необходимость обеспечения «основных гражданских свобод» для всех. Программа партии подчеркивала внеклассовый и всенародный характер ее и объявляла высшей ценностью Россию, сильное русское государство. «Мы мечтали, — вспоминала деятельница кадетской партии Ариадна Тыркова-Вильямс, — мирным путем, через парламент осчастливить Россию, дать ей свободу мысли, создать для каждого обитателя великой империи, без различия сословий и национальностей, просторную, достойную жизнь». Парламент появился чуть позже — Первая Дума: «…прожила она недолго, — продолжает А. Тыркова, — и промелькнула через русскую историю… как выражение чаяний целого ряда идеологов, а не как законодательная палата». И здесь же, конечно, — о В.Д. Набокове, который «был искренний конституционалист, горячий защитник правового строя. Он был счастлив, что наконец мог в высоком собрании, открыто, во всей их полноте, высказывать свои политические воззрения…»
В речи, с которой тридцать лет спустя Владимир Набоков обратился к верному другу своего отца кадету Иосифу Гессену, содержались такие очень важные для нашей книги признания:
«…хотя я и тогда, в детстве, как и теперь, достаточно чужд общественных так называемых интересов, но Вы уже принадлежали в моем тогдашнем сознании к тому державному порядку существ и вещей, который определялся смутными, но добрыми понятиями, такими, как „Речь“ или Дума, и откуда, говоря точнее, исходил этот дух просвещенного либерализма, без коего цивилизации — не более, чем развлечение идиота. Я сейчас с завистью думаю о той климатической полосе русской истории, где Вы расцветали, и мучительно стараюсь вообразить многое, очень многое, что легко вспоминаете Вы…»
Вспоминая об этой деятельности отца еще тридцать лет спустя, писатель отмечал, что в его отношении к ней было множество «разных оттенков, — безоговорочная, как бы беспредметная, гордость, и нежная снисходительность, и тонкий учет мельчайших личных его способностей…».
О думских речах В.Д. Набокова и о нем самом написано немало. Вот как вспоминает самого Набокова и его речи Ариадна Тыркова-Вильямс:
«По Таврическому дворцу он скользил танцующей походкой, как прежде по бальным залам, где не раз искусно дирижировал котильоном. Но все эти мелькающие подробности своей блестящей жизни он рано перерос. У него был слишком деятельный ум, чтобы долго удовлетворяться бальными успехами. В нем, как и во многих тогдашних просвещенных русских людях, загорелась политическая совесть. Он стал выдающимся правоведом, профессором, одним из виднейших деятелей Освободительного Движения…»
А. Тыркова пишет о набоковской ясности мысли, привычке к юридическому анализу, его умении излагать сложные вопросы с изящной точностью:
«Некоторые фразы Набокова запоминались, повторялись. Большой успех имела его длинная речь по поводу адреса, где он подробно развил идею, очень дорогую кадетам, но совершенно неприемлемую для правительства, об ответственности министров перед Государственной Думой. Эту речь Набоков закончил словами, которые и теперь иногда повторяются людьми, не забывшими думский период русской истории:
— Власть исполнительная да подчинится власти законодательной.
Бросив этот вызов, Набоков под гром аплодисментов, легко, несмотря на некоторую раннюю грузность, сбежал по ступенькам думской трибуны, украдкой посылая очаровательные улыбки наверх, на галерею, где среди публики бывало немало хорошеньких женщин… Все же и одобрение красивых женщин его немало тешило».
Замечания В.В. Набокова к книге Э. Филда уточняют, что на галерее в тот день сидела Елена Ивановна Набокова, которая до конца своих дней гордилась этой речью мужа. И. Гессен вспоминает, с каким удивлением во время этой речи смотрел на оратора министр двора старый граф Фредерике («Неужто это тот самый Набоков, который недавно еще был камер-юнкером?»).
«В… усмешке, которая часто мелькала на его правильном, цветущем, холеном лице, — продолжает А. Тыркова-Вильямс, — Аладьин и некоторые его товарищи видели барское высокомерие. Хотя на самом деле, если в ней была доля высокомерия, то, конечно, интеллектуального, никак не классового. С политическими мыслями этого талантливого депутата и трудовики не могли не соглашаться. Все же сам Набоков вызывал в некоторых из них классовое недружелюбие, которого он к ним совсем не испытывал.
…Среди разных думских зрелищ одним из развлечений были набоковские галстуки. Набоков почти каждый день появлялся в новом костюме и каждый день в новом галстуке, еще более изысканном, чем галстук предыдущего дня… Эти галстуки для трудовиков стали враждебным символом кадетской партии, мешали сближению, расхолаживали. Но вредной исторической роли они все же не сыграли…»
Попавший на заседание Первой Думы известный английский историк Бернард Пэарз писал, что «в самой Думе первенствует в дебатах молодой кадет, обладающий замечательным умением и многообещающими парламентскими талантами, — Владимир Набоков».
Один из соратников В.Д. Набокова по партии (Максим Винавер) вспоминал, что время Первой Думы было, конечно, самым счастливым периодом в деятельности Владимира Дмитриевича Набокова. Он не желал ограничиваться кабинетной работой, но он не годился и для митингов. Ему нужна была интеллигентная аудитория, способная оценить ясность мысли, точность выражения, иронию, великолепие русского языка, блеск формулировок. Такую аудиторию он получил в Первой Думе и стал одним из ведущих ее ораторов.