— С нами не считают нужным вступать в диалог… Что ж, иного мы и не ждали. Пусть теперь трепещут!

В краеведческом (с ядерным уклоном) музее был проведен вечер теплых воспоминаний о почившем чемпионке (наиболее ярко выступили, естественно, те, кто ее никогда в глаза не видел), упрямая блюзка была вновь предана анафеме, а автор писем-обличений, блиставший в роли конферансье, кричал со сцены:

— Жаль, что кислотой не окропили мой страдальческий лик! Уж я пострадал бы на безлимитной, безальтернативной основе! Продемонстрировал бы верность кодексу чести и не отказался бы пожертвовать еще пятью сантиметрами своего недомерочного роста во благо угнетенного населения! Не то что упрямая цаца! Я бы так подло и низко, как эта не идущая ни на какие уступки тварь, себя не повел!

Ему вторил Фуфлович:

— И я! Тоже не прочь пострадать. И даже кердыкнуться. За умеренное вознаграждение.

Стараясь не отстать от письморазметчика, Казимир в сатирических куплетах, исполненных со сцены музея, громил тех, кто не умеет хранить верность природной тяге быть похожим на большинство и воспевал успехи нетрадиционной хирургии: ведь операция по смене пола, которую перенесла толкательница, — настоящее врачебное волшебство, но оно было поругано наймитами и муренами от науки, за что перекусыватели новаций заслуживали сурового осуждения.

В оппозицию прямо на концерте переметнулся и Захер.

— Пусть и меня прикончат за компанию! — разорялся он в микрофоны и диктофоны сгрудившихся вокруг него интервьюеров. — Требую погрести меня с не меньшими почестями, чем располовиненную чемпионку. На том участке элитарного некрополя, который я уже выкупил.

Сидя в дачном далеке у свободинского уютно потрескивающего камелька-камина, примерявшие к своим биографиям разные виды погибели бунтари — пока не приспела пора прощаться с жизнью — попивали вино, ели шашлыки, гуляли по окрестным полям, а попутно скупали украденные из военных частей пулеметы — на случай, если придется обороняться от снайперов и регулярных войск. Фотографии ощетиневшейся стволами дачи и засевших внутри повстанцев распростанялись через интернет, но никто не торопился зарвавшихся дезавуаторов уничтожать. Напротив, вскоре фельдъегерь привез запечатанный сургучом пакет: в извлеченном из него указе на гербовой бумаге выражалась благодарность всем без исключения, кто принял участие в акции безрассудного неповиновения, а попутно сообщалось, что зять Свободина и сам Свободин признаны самыми дерзкими из ниспровергателей, когда-либо атаковавших правящую верхушку. «Нет нам здесь, за зубчатой стеной, покоя, пока вахту совести несут такие неусыпные витязи благородства и справедливости, как вы», — говорилось в послании. Подпись под повелением о пожаловании этих двоих очередными воинскими званиями (и земельным наделом для строительства на нем доходного супермаркета) стояла наипервейшая.

— Да, без крови теперь не обойтись, — зловеще предрекал огласивший цедулю Свободин. — В качестве компенсации за пожалованную милость мы просто обязаны понести потери. И восстановить статус непримиримых независимых борцов.

Следующим утром Гондольский позвал меня кататься на лошадях. Обычно мы галопировали вдоль реки, на этот раз поскакали в чисто поле.

— У воды могут быть уши, мы под контролем спецслужб, — предупредил меня одноклассник, нахлестывая свою серую в яблоках каурку.

Возле стерни, где всходили озимые, Гондольский поехал медленнее и объяснил, чего от меня ждет политсовет нашего движения: во исполнение выработанной директивы мне поручалось прикончить поэта-инфекциониста.

— Он же, сука, тебя подсиживает, пролез на место главного в фильме, вот и поквитайся, сведи счеты, — изрек Гондольский.

Затея показалось столь идиотской, что я не счел нужным возражать. Повернул лошадь вспять и поскакал к дому. Гондольский догнал меня возле окопного бруствера, которым был обнесен наш особняк-крепость.

— Почему тебе не убить Казимира? — принялся настаивать он. — Разве сернокислотник столь хорош? Безупречен?

— Но вы же именно гадкое и цените, — сказал я.

— Из этого не вытекает, что плохих нельзя убивать. Грохнул же Раскольников старуху-процентщицу. А в «Бесах» представители обновленческого начала прикончили слабачка Шатова. И правильно! Нечего шататься и колебаться! Если б убивали только хороших, все ходили бы гоголем. Нет, плохое попирается еще более худшим. Всеобъемлющим. И в этом — залог его вечного торжества. Муж — жену, должники — кредитора, собутыльник — полузнакомого, пассажир — шофера… В итоге дрянцо крепнет и ширится. Самый верный и объективный способ усилить его позиции, утрясти конфликт, примирить разногласия — нож или пуля.

Он предложил в крайнем случае подсыпать Фуфловичу в туфли какой-нибудь помеченный изотопами гибельный порошок — чтобы Казимир, петляя по городу, как можно больше наследил и дело о его устранении как можно дольше распутывали и мусолили. Но этот вариант был нежелателен, потому что впоследствии, на поминальном ужине, друзья покойного согласно его последней воле должны были съесть расчлененное и запеченное в крематорской духовке тело — в знак солидарности с убитым. В случае отравления мясо оказывалось непригодным для употребления в пищу.

Вместо ответа я спешился, намотал уздечку на руку и, используя прием ушу, звездорезнул подстрекателя под колено. Горе-наставник хрястнулся в раскисшую слякоть, а я отходил его еще и подвернувшимся поленом. При этом почему-то вспомнился корчившийся в пыли шри-ланкский резчик по дереву.

— Вот тебе за того шри-ланкского парня! — приговаривал я.

Гондольский был настолько обескуражен случившимся (или произнесенным мною?), что вскочил в седло и умчался быстрее ветра. Особенно его огорчило, как он позже признался, что я не оценил проснувшийся в нем талант вербовщика.

Вознегодовал из-за моего отказа и посвященный в детали готовящегося преступления Фуфлович. Он буквально исходил желчью и брызгал ненавистью:

— Тебе заподло убить меня, да?

— Зачем? Ты сам подумай, — вразумлял я его.

— Разве не боишься, что займу твое место?

— Если я тебя убью, ты его точно не займешь. Тебя не будет. Окажешься в могиле!

— Зато мне воздастся сторицей. Впаду в бессмертие.

— С какой стати?

— Все невинно убиенные навечно прописываются в памяти народной. Вспомни зарезанного царевича Дмитрия. И офорт-коллаж с его ликом работы Ильи Глазунова. Вспомни истекающего кровью сына Ивана Грозного с картины Репнина…

— Так чего проще — прими яд.

— Нет, выше ценится убийство. Можно и явное, но лучше, конечно, из-за угла… Нераскрытое, леденящее душу. Попытка накинуть платок на разговорившийся роток. Гения. Недаром самоубийство Есенина постепенно переквалифицируют в дело об удушении и последующем повешении… Да и Маяковскому больше приличествует быть шлепнутым, а не самострельным. Ты читал пьесу Чехлова, не помню, как называется, где герой, не помню, как звать, кажется Костя или Коля… Трепачев… или Трубачев? Он в финале стреляется. Моя книга-расследование будет посвящена доказательству, что он не сам в себя шмальнул, а его шлепнули… Так интереснее, выйдет детектив, загадка, а какой навар с мелочного суицида?

Хотелось, безусловно хотелось убить Фуфловича. Руки чесались. Но еще не был готов. А он настаивал:

— Тебе выпала редкостная удача, а ты кобенишься… Будешь знаменит! Как Дантес! Он ведь был самым близким другом Пушкина, сейчас все газеты об этом пишут. Как Мартынов! Не было у Лермонтова друга ближе, чем Мартынов! Как этот самый Трепачев и Чехлов, и Репнин вместе взятые! Как Ли Харви Освальд! И Джек-Потрошитель!

Когда стало ясно, что меня не сломить (от сомнительной чести взять грех на душу уклонились также Ротвеллер, ему надо было заканчивать сценарий, и Златоустский, он дописывал второй том собственной автобиографии для серии «ЖЗЛ»), Фуфлович предпринял попытку отправиться к праотцам самостоятельно и наглотался просроченного димедрола. Инфекциониста откачали (поскольку доставили не в клинику Захера, там бы его наверняка ухайдокали). Но реверанс в сторону смерти принес соискателю трупной окоченелости желаемые дивиденты и привлек к личности воспевателя фекалий естественный здоровый интерес. Что и требовалось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: