— Не, матка, не, не, не!..
Уже догадался, должно быть, что люди будут утекать или черт его знает…
А бабы эти голосят, кричат. А этих мужчин уже как побили, дак стали там, на углах, чем-то лить. И уже вдруг загорелся тот сарай. Тогда они все сюда, к нам подходят. Были там, правда, и полицейские. Из Смыкович тут у нас был один такой, черт его… Дак одна женщина у него спрашивает:
— Андреечка, что это нам будет?
— Ничего не будет вам! — так этот полицейский.
Правда, он — за свою матку, и тот, другой полицейский, тоже. Забрали своих из хлева и с собой повели.
А нас, шестерых девок и одну женщину, которая была у нас депутатом, — повели в пустую хату. И их пришло с нами трое, немцев. Двое, а третий сзади шел. Ну, мы идем туда… Уже буду я говорить все… Говорили, что они издеваются над девчатами. Ну, мы идем и посогнулись, чтоб не такими молодыми казаться… А той женщине, депутату, он показывает: „Садись“. Она, правда, не хочет садиться. Она и сюда, и туда, эта баба. А все остальные повскакивали: о боже, прощаются со своими! А этой женщине как дали сюда в затылок, так сразу она и кончилась. А я взяла и упала сразу на пол. Отстреляли нас и пошли обратно. Других пригнали.
В третью очередь я услышала уже — сестричка моя идет. Она уже так плачет: видно ж ей — я наверху еще. Она прямо мне сюда, на ноги упала… Убили уже в третью очередь…
Тогда я уже лежала, ждала, не знаю чего… И тут уже столько набили! А потом — раз! — окна повыбивали — и из пулемета давай сюда бить. Ну, все равно мне никуда не попало, только мне тут опекло руку и рукав присмалило. А люди так уже стонут! А я думаю, что мне делать, — или мне вылазить?
Я думаю, что уже весь свет — нигде на свете никого нема. И видно было, как Октябрь горел. Дак думалось, что уже все…»
И опять та же мысль, что и Вольгу Минич, и Тэклю Круглову одолевала. Когда горит все вокруг и такое творят с людьми… Мысль, ощущение, что это, что этакое, может быть, всюду, на всем свете началось, делается.
Потому что не укладывается в голове — нормальной, человеческой. Не зная о том «плане», что действительно был для всего мира составлен и припрятан, люди инстинктивно угадывали его дикий замах. Рядом, вокруг начинала работать страшная машина убийства, и простая женщина из Полесья вдруг почувствовала угрозу целому миру, всем добрым людям, и свое непомерное горе, свою беду измеряла уже тем, всечеловеческим масштабом. Потому что она за весь мир, за всех людей так вблизи увидела, что это такое — фашизм, который начал на практике реализовать свои дальние цели…
«…Я гляжу уже — темно, так только месячко всходит, только начинал всходить. Тогда, вот тут у нас старуха была одна (она померла, кажется, в позапрошлом году), да к она:
— А моя ж ты, — голосит, — доченька, за что ж тебя убили, нехай бы лучше меня!..
Это она над своей дочкой. А я, правда, тогда отзываюсь. А она мне:
— А моя деточка, или это ты цела?
А я не знаю, ног не чувствую своих: народу столько па мне. Знаю только, что голова моя целая. Ну, правда, эта женщина, спасибо ей, помогла мне вылезть.
А тут с нами в этой хате был хлопчик один. Батьку его убили в том хлеве, где были мужчины, а его одели за девочку: потому что говорили, что мальчиков убивают. Дак они взяли его сюда, одев девочкой. А его, беднягу, поранило крепко: растрепали тут вот, животик, вес, все… Дак он, бедный, просит:
— Выньте меня, чтоб я не горел.
А тут уже все горит. А он просит… Мы, правда, за него — и через окно. И сами через окно вылезли. С этой самой женщиной. И что ж — по нас они стали стрелять, а мы так, за дым этот затулились и пошли. А тогда были хлевы, гумна, давние еще. Старуха говорит:
— Давай побежим в лес. А я говорю:
— Э, нет, пойдемте сюда, к вашей братихе.
За речкой там она жила. А старая все в лес. Сидим мы за гумном этим, и я говорю:
— Никуда я не пойду, буду тут.
А потом видим: люди бегут, детей на плечах прут — уже из другой деревни. В лес бегут. Тогда и мы пошли…»
Сгорел поселок Октябрьский, сгорело более восьмисот человек в Рудне, а Вольга Минич, а сотни таких, что бросаются от деревни к деревне, от дерева к дереву, видят, как вспыхнуло уже и там, где Смуга, где Ковали, где Лавстыки…
«…Коровы рыкают, — продолжает свой рассказ Минич, — скот этот, что остался где, собаки лают».
А в это время в Курине, куда она сначала, после Хвойни, бежала спасаться, происходило такое:
«…Когда немцы были уже в Хвойне, так нам сказали, что они сжигают людей, — рассказывает жительница деревни Курин Матруна Трофимовна Гринкевич. — Мы вышли все в лес: и матери наши и отцы. А потом побыли уже в лесу до вечера. Ну, что ж, тихо, никто не идет и не едет. Приходим в деревню, нас было трое, девки — дак их нема ни одной, а я только одна осталась. Мы идем — и это ж еще, може, по шестнадцать нам лет было — мы шли, посмотрелись в зеркало на горе, а немцы уже кормили коней. Мы его с собой несли. Взяли в лесу и несли. Ну, конечно, девчата! А зеркало большое — посмотрелись. Подводчики потом говорили, что немцы видели, как мы на горе остановились и гляделись. Ну, дак мы и пришли в деревню, а моя мать была дома. Она говорит:
— Донька, утекай, а то молодых забирают в подводы. Ну, иди, говорит, на Смугу. Не в лес, а в Смугу.
Ну, я и пошла. А там был батька. Мы переночевали там. Что ж, повставали, все глядят. Говорят:
— Кто в Курине дома, тех не трогают. Ну, дак я говорю:
— Батька, я пойду додому, потому что матери много работы. Дак я ей там что-либо помогу.
Пошли мы, нас шесть человек пошло. Мы приходим, У нас тут были склады недалеко от деревни. Там стоит уже девять немцев, часовые. Они нас пропустили в эту деревню. Как мы уже идем, дак мы видим, что на свете нигде уже ни одного человека, окромя немцев, нема. Шла женщина (ее потом сожгли, а сын ее, инвалид, и теперь живет), дак они с нее сняли и галоши, наверно, Жалко им было, что у нее были эти галоши на ногах. Ну, и они уже ведут нас в нашу квартиру. Мы приходим, и нету уже никого, никого. Я зашла в хату, дак вижу, что мать была в хате. Дак только висит ее фартук на вешалке.
— Куда-то, говорю, людей подевали, потому что их нету.
А тогда приводят к нам пятеро мужчин, наших, куринских. Моего дядьку. Мы спрашиваем:
— Дядька, а где ж наши матери?!. Он говорит:
— Скоро придут.
Он знал все, но он нам не сказал. Ну, а немцы одного старика тут очень били. Бьют, бьют, а он сам был из Хвойни, такой старенький дедок, и с внучкою. И поставят его в угол, как малое дитя. Старика этого.
А потом чех[14] подошел и говорит:
— Паненки, они вас поубивают и пожгут. У них, говорит, постановление такое. Я бы вас не бил…
Так нам говорит часовой. Дак мы заплакали. Он собрался и ушел. Пошел просто на деревню. Ну, дак я говорю:
— Знаете что: давайте будем утекать. Пускай нас лучше побьют на лету, чем нам все это видеть.
А они, как уже людей жгли, — вывели их вон туда, за гору, где вон этот памятник стоит, — дак у нас закрыли ставни, в нашей той квартире, чтоб мы не видели. А тогда как загорелись эти люди, дак он пришел:
— Идите, говорит, глядите, как горят люди. Мы поглядели — заплакали. Я говорю:
— Зачем же нам это еще видеть, как они нас будут живых сжигать, да убивать, да еще издеваться будут над нами. На лету пусть побьют.
Ну, и мы стали утекать… И нас утекло шесть человек. Только мой дядька, который нам говорил, что матери наши придут — он уже не мог утечь… Стали утекать, стали утекать, и мы никуда не утекли, только два человека забежали на кладбище, дак одного ранили, а одну убили на кладбище и веревкой заволокли в огонь. А мы утекли вдвоем с этой вот девкой. (Показывает на немолодую подругу-соседку Любовь Мордус.) Ну, куда мы утекли? Сараев в те годы было много — зто теперь у меня только один сарай, а у батьки было Четыре, и клеть, и кладовая и две хаты — дак таое уже было тесное строение. Дак мы как выскочили, и нас как стали стрелять!.. На хате был пулемет. Пули как летят — дак они вдаль летят, тут близко уже не били. Мы покрутились уже на этом, на дворе. Да и за хлев, да и сели. Оттуда хлев, оттуда — соседний и наш. Да отсюда — такая куча навоза. Немцы смотрели и в сене вилами искали. Они знали, что не все. А мы за хлевом, как на смех, уселись. Утекали мы в обед и досидели до ночи. Досидели, и все равно нам ночью нельзя никак убежать. Крепко месячная была ночь, и часовые стояли около этого кладбища — каждые три шага стоял часовой. Мы вышли так вот, из-за забора поглядели: ну, мы убежать не убежим! А потому что у нас еще не было и опыта. Было б теперь, дак, може, у хлева у какого, може, где дальше прошли б. А то мы сидим. И я, може, с испугу, проспала всю ночь. Она меня будит. Говорит:
14
Весной 1942 года на Октябрыципе были словацкие части. Но вскоре немцы их убрали, увидев, что словаки переходят на сторону партизан.