Яков Иванович, склонившись за письменным столом в кабинете, работал. Он лишь оглянулся, чтобы кивком поздороваться с Колькой. Глазами показал на кресло и снова углубился в книги.
Зная привычки учителя, Колька молча уселся. Обвел взглядом комнату и в дальнем углу, среди парусников, украшавших стены, заметил чайку. Поднялся, на носках, чтобы не мешать Городенко, подошел к птице.
Все было сделано мастерски. Крыло так и осталось сломанным, в глазах чайки, показалось Кольке, навечно застыла боль. Полураскрытый клюв замер в последнем крике. Через окно тянуло свежестью моря, и розоватые перья едва уловимо вздрагивали, откликались теплому текучему ветру.
Колька стоял, не в силах оторвать взора от птицы. И вздрогнул, почувствовав за спиной чье-то присутствие. Ноги неожиданно налились тяжестью. Он никак не мог заставить себя повернуть голову.
— Здравствуйте, — сказала Речная, и только тогда Колька обернулся. Лицо женщины было добрым, приветливым. Она загорела за эти дни, и нежная смуглость еще больше оттеняла ясность ее больших серых глаз. Нет, Гелена не была ни чужой, ни далекой. И обрадованный этим, Колька мысленно ответил: «Здравствуй, Вест-тень-зюйд!»
Яков Иванович оторвался, наконец, от книги. Из ящика стола достал секстан, поманил Кольку.
— Слышал о капитане дальнего плавания Великанове? — И после паузы грустно добавил: — Умер… Мне вот секстан по завещанию оставил. На память: мы с ним в гражданскую против белых вместе дрались.
Речная подошла, осторожно взяла моряцкий инструмент. Внимательно рассматривала точеную из кости рукоять, серебряную дугу с отметками градусов и минут, цветные стекла светофильтров. В этих стеклах таились отражения созвездий.
Городенко вздохнул. Чтобы оторвать его от нерадостных дум, Колька достал из кармана бананы.
— Это я вам привез, Яков Иванович. Для кабинета.
— Спасибо… Только зачем же два? Один оставь себе.
Колька растерянно осекся и с невольной надеждой, выдавшей его, посмотрел на Речную. В ее глазах дрожали смешинки: она поняла.
— А второй я возьму себе, — промолвила она. — Можно?
— Конечно! — поспешно выпалил Колька и, не сдержавшись, рассмеялся.
— Когда же вы покажете мне отмели — пристанища Робинзонов? — спросила женщина. Она гладила пальцами бархатистую кожуру плода.
Колька сам не объяснил бы почему, но теперь он чувствовал себя рядом с Речной легко и свободно. Быть может, из-за той простоты, с которой женщина приняла его немудреный подарок: такую простоту Колька привык встречать в знакомых парнях и девушках, в людях, окружавших его. А эти люди были понятны ему и близки. Он радовался, что в этой особенной женщине, — а в том, что Гелена была особенной, Колька не сомневался, — открыл общечеловеческую ясность, доступную его матросскому сердцу. И это открытие как бы уравняло его с Речной, разрушило напряженную скованность, владевшую им до сих пор.
— Когда? — с готовностью переспросил он. — Да хоть сегодня!
Гелена улыбнулась. Одними ресницами ответила: согласна.
На берегу, ожидая ее, Колька старательно вымыл шлюпку от высохших водорослей и рыбьей чешуи. Нетерпеливо поглядывал на обрыв и не сумел скрыть радости, когда заметил Речную. Она появилась в легкой накидке поверх сарафанчика, под цветастым зонтиком. Неумело, — расставив руки, чтобы сохранить равновесие, — прошла и уселась на корме. Колька оттолкнул шлюпку, прыгнул в нее на ходу и разобрал весла.
Греб он размеренно, сильно. Избегая взгляда женщины, смотрел на воду. В воде отражалось сиреневое небо.
— Я еще не поблагодарила вас… — нарушила молчание Речная.
— Пустяки, — нарочито небрежно промолвил Колька. — Случайно купил в Одессе.
— Я не о бананах, — уточнила она негромко. — За черемуху.
Колька не нашелся, что ответить. Еще ниже склонил голову и, боясь разогнуться, греб теперь только руками, коротко и отрывисто.
Разморенное солнцем, вяло покачивалось море. В дымчатом зное умирали ветры и, тоскуя по ним, слезились близкие горизонты. Песчаные косы, ища прохлады, уползали в хмурую приглубь.
Берег казался отсюда низким, почти плоским. Он тускнел и терялся в мареве.
Колька направил шлюпку к пологой косе. Помог Речной выйти и, обведя щедрым жестом видимый простор, шутливо сказал:
— Ну, вот оно — царство Робинзонов.
Он начал укладывать весла, а женщина, озираясь, робко сделала десятка два шагов. Потом осторожно опустилась на песок, откинулась на вытянутые руки. Глядела в море, туда, где в голубизне скользили полуденные сполохи.
Подошел Колька, присел рядом. Уловив в глазах женщины восторг, радостно спросил:
— Нравится?
— Да. Солнца много. И свободы.
Она смотрела на море не отрываясь, и ее глаза тоже наполнялись солнцем. Отраженные дали, затененные ресницами, уходили в бескрайность и исчезали в неведомых глубинах — может быть, в сердце.
— Вы часто бываете здесь? — поинтересовалась Речная. Колька утвердительно кивнул. И неожиданно попросил:
— Гелена Михайловна, не говорите мне «вы». Не привык я.
Она внимательно взглянула на него.
— Ладно. Только и ты уж зови меня просто, Геленой.
— Чудное у вас имя: Гелена, — смущенно произнес он. — Не наше, не русское.
Она промолчала, и Колька уже было решил, что женщина обиделась. Но спустя некоторое время Речная промолвила:
— Не наше… Это мне один человек придумал, для афиши. А зовут меня попросту Еленой. А может, и не Еленой, — добавила грустно. — Я ведь своего имени не знаю.
Подняла подвернувшийся под руку голыш, равнодушно швырнула в море. Покосилась на парня и прочла на лице его растерянность, неверие, щемящую тревогу — почти боль.
— Хочешь, расскажу? — предложила она. — Зимним днем в одной петроградской подворотне замерзала беспризорная девчонка. Шел мимо красноармейский отряд. С песней и с красным знаменем. Комиссар услышал плач и отыскал девчонку. Он приказал доставить ее в приют… Там-то, в приюте, и нарекли девчонку Еленой. А так как бойца, принесшего ее, звали Мишкой, окрестили Еленку — Михайловной.
Колька дышал учащенно, прерывисто, стараясь избавиться от тяжести, подступившей к горлу.
— А фамилия? — почти не расслышал он своего шепота.
— С фамилией было проще всего: улица, на которой нашли девчонку, называлась Речная… С тех пор вот и бродит по свету Елена Речная, счастье свое ищет. Гордая и одинокая, — усмехнулась женщина. — И лишь когда нахлещет жизнь порядком, несет свои девчоночьи горести к старому верному другу: к комиссару.
— Он жив? — спросил Колька.
— Ты разве не знаешь? — удивилась Елена. — Этим комиссаром был Городенко. Твой учитель.
Взволнованный, взбудораженный, Колька невольно обернулся к Стожарску. Над степью млели редкие облака. Густая толща зноя лежала неподвижно на горбатых спинах колодезных журавлей. В этом зное плавилась, теряла контуры маячная башня. Она ослепляла, как белое пламя.
— Трудно человеку одному, Колька… Ох, как трудно!
— Да разве вы одна? — возмутился он. Потом так же внезапно остыл, улыбнулся. — Вы не одна, Елена, слышите? Скажите только слово — и к вам приду я, комиссар, матросы. Придут бойцы. — И уже совсем ласково добавил: — С песней и с красным знаменем.
Смотрели друг на друга неотрывно, слегка изумленно. Плескались на песке бесцветные волны — и вместе с ними накатывались и тут же сменялись другими мысли — отрывочные, нечеткие, быстрые. Елена вспоминала консерваторию, профессоров, концерты и удивлялась, что там, среди талантливых, образованных интеллигентов, никогда не слышала слов, подобных тем, какие сказал ей только что Колька. Быть может, такие слова и рождаются лишь среди просторов: в морях, в степных раздольях, в праздничной тишине дремучих лесов? Рождаются, чтобы прийти затем в шумные города отголосками того природного, девственно кристального бытия, которое и создало, по сути, широкую русскую душу? «Милый Колька, ласковый Робинзон! Своим порывом ты воскресил во мне самые светлые чувства! На стоит ли удивляться этому: ты родился и вырос в море, a моря пробуждают в сердце его изначальную чистоту — точно так же, как пробуждает ее запах земли. Не потому ли чаще всего мы познаем себя в гуле ветра, в разливах полей, в студеной свежести рассветных лугов — в безграничном богатстве всего, что мы называем своею родной землей?»