Уже в кубрике шхуны Колька осмотрел длинные зеленоватые плоды. «Подарю Якову Ивановичу, — решил он. — Для кабинета». Даже себе побоялся признаться, что подарит их Гелене Речной.
Из Одессы вышли уже в сумерках. Бесшумно проплыл мимо и растаял за кормой входной маяк гавани. Некоторое время позади еще виднелись огни города, постепенно сливаясь в сплошное, плоское зарево. Потом и оно сползло за горизонт, словно погрузилось в землю. Шхуну окутала, поглотила ночь.
В кубрике было душно, и Колька вынес постель на палубу. Лежал, глядя прямо перед собой — в низкое звездное небо. Мягко переливались неяркие горошины Северной Короны, похожей скорей на провисшую нитку жемчуга. Сверкали серебряные насечки наборного пояса Ориона. А на дымной, росистой мороси Млечного Пути лежал распяленный Лебедь, вытянув шею в неведомые космические пеленги. Колька вспомнил на миг розоватую чайку. Но его грусть исчезла так же стремительно, как и появилась. Небо, полное звездного света, снова мерно и плавно качалось над смутными, как тени, мачтами.
«Черноморка» шла к Стожарску, и Колька почти физически ощущал приближение родного берега. «Вест-тень-зюйд, а что если все идти и идти по твоему румбу? Что ожидает нас впереди? Какие страны, моря и люди? Я ни о чем не скажу тебе. Зачем? Живи на земле — это и будет моя самая большая радость.
Когда-нибудь ты услышишь, как шумят в феврале растревоженные ветви деревьев, почуявшие весну, увидишь сполохи маяка, ощутишь влекущую силу моря. Тебе захочется подняться над землей и улететь — куда и зачем, ты так и, не поймешь. Может быть, ты заплачешь, и ветер успокоит тебя, согреет. Но и тогда ты не узнаешь, что это — моя любовь.
В тучах, бредущих издалека, уловишь запах черемухи, небе, освещенном северным белым закатом, тебе почудится крыло, чайки, и тогда ты — актриса — наполнишь свою песню радостью. И снова ты не поймешь, что радость пришла к тебе воспоминанием. А воспоминание это — моя любовь.
Если выпадет трудная минута — на помощь к тебе поспешат верные и светлые люди. Обязательно поспешат, потому что моя любовь, пусть даже не разделенная тобою, возвысит и обогатит не только меня, но и всех людей на земле. Горести я разделю с тобой поровну, и твоему сердцу достанется их лишь половина. Но и тогда — зачем тебе знать, что это — моя любовь?
Вест-тень-зюйд, меня могут подслушать волны. Они болтливы, эти шептухи-волны, а ты почему-то любишь прислушиваться к их вечернему гулу. Спокойной ночи, Вест-тень-зюйд!»
Смотрели с неба звезды, смеялись, щурили в уголках глаз голубые морщинки. И, словно отвечая им, улыбался под мачтами притихший, уснувший Колька…
Перед утром его подняли на вахту. Колька отыскал ведро со шкертом, зачерпнул из-за борта воды. Ополоснул лицо, вытерся краем рубахи. Потом потянулся до хруста в костях и стал у штурвала.
Мотор гудел настолько привычно, что, казалось, не нарушал тишины ночи… Скоро, совсем скоро откроется Стожарск. Он появится вместе с рассветом, вместе с солнцем. Родной, суровый берег! Берег парусов и шаланд, степных гроз, мечтательных, щедрых сердец и неизвестных могил, берег, не боящийся ни шторма, ни бога, ни черта, — берег моряков! Некрасив он порой, грубоват и беден на колеры. Моряки, живущие здесь, не носят золотых галунов на отутюженных кителях, не знают английского языка и международных сводов сигналов. Но именно отсюда берут начало династии мореходов.
И разве удивительно, что знаменитые капитаны, избороздившие все широты, возвращаются под старость сюда, к этому берегу, где они впервые хлебнули горечь соленой купели и от которого ушли в свое первое плавание? В далеких морях этот берег, наверное, часто снится им. Снится вместе с вербами над Раскопанкой, с подсолнухами в огородах, с медлительным скрипом колодезных журавлей. Тогда под слащавой лазурью чужого неба особенно милым и дорогим кажется красный флаг на гафеле.
Здесь, у родных берегов, само море — проще и ближе. Оно всегда рядом: его можно черпнуть веслом или парусом, набрать в пригоршни, перегнувшись через борт шаланды. Оно стучится в тонкие днища баркасов, плещется под ногами, брызжет в лица и убаюкивает в часы отдыха. Человеку понятны шорохи глубин, равно как и их тишина, ибо он сливается с морем, чувствуя каждое его движение. На океанских же лайнерах море удалено от человека. Оно отгорожено от сердца стальными переборками и метрами высоких бортов, грохотом машин и шумом салонов. Уклад на этих судах скорее напоминает будни плавучих гостиниц, нежели кораблей. И потому еще настойчивей влечет родной берег — влечет почти физической близостью моря — девственного, полного движения и жизни.
Нет, ему, Кольке Лаврухину, не нужны ни суда-великаны, ни другие берега. Ему хорошо и на «Черноморке», по курсу которой совсем скоро откроются тополя Стожарска…
Стожарск действительно показался, едва наступил рассвет. Маяк, обессилевший за ночь, устало раздувал свой гаснущий, засыпающий свет: лучи слипались и меркли на лету. За маяком, над степью, занималась заря.
Колька переложил немного штурвал, срезая путь к причалам. Теперь ему все было знакомо вокруг: и фарватеры, и глубины, и отмели. Он взглянул на воду и неожиданно замер: на волне покачивалась ветка черемухи. Она проплыла за корму, и Колька, обернувшись, следил за ней до тех пор, пока черемуха не скрылась из виду. Тогда он счастливо засмеялся и, отыскав глазами дом на окраине городка, смущенно произнес:
— Зачем же… Я ведь не просил встречать меня.
Глава 4. ПРИСТАНИЩЕ РОБИНЗОНОВ
Несколько дней Колька пс появлялся на стожарских улицах. С утра до ночи проводил па шхуне, а если выпадали свободные часы, — на маяке, у Петра Лемеха. Домой возвращался лишь в сумерках, пробираясь переулками, чтобы случайно не встретиться с Речной.
Боялся ли он этой встречи? Пожалуй, нет. Единственное, чем рисковал он — выслушать выговор за ночную черемуху: Колька до сих пор не знал, как восприняла женщина но поступок. Но его пугало, что Речная может предстать перед ним чужим и далеким человеком. Ведь она не знала, что уже давно стала верным Колькиным товарищем. Не знали, что вместе с ним избороздила сотни морей и видела множество берегов, вместе с ним боролась со штормами, слушала океанский прибой и радовалась попутным ветрам. Знал об этом только один Колька, и именно поэтому, наполненный мыслями о Гелене, старался отдалить свое возвращение к действительности.
Но Стожарск — не бог весть какой город, чтобы в нем затеряться надолго. И однажды поутру, по дороге к причалу, Колька повстречался с учителем Яковом Ивановичем.
Городенко остановился, неторопливо начал набивать трубку. Поинтересовался Колькиными делами, спросил о подготовке в институт. Как бы между прочим, с легким укором сказал:
— Что ж дорогу к нам позабыл… Анна Сергеевна и то уж спрашивала. Зашел бы, чайку свою поглядел.
Послушное уважение к учителям люди сохраняют до самой старости. Колька же окончил школу лишь год назад, и у него не хватило смелости ни оправдываться, ни отказаться от приглашения. Он поспешно пообещал, что навестит Городенко в самое ближайшее время.
— Ну вот и добро, — заметил учитель. — Дома-то все здоровы? Отцу с матерью кланяйся…
После приборки на шхуне помрачневший Колька отправился на маяк. Он долго уговаривал Петра Лемеха пойти вместе с ним к Якову Ивановичу. Тот удивленно смотрел на друга: знал, что в доме учителя географии Колька всегда бывал запросто.
— Да не могу я, пойми, — убеждал громоздкий, немного флегматичный Лемех. — Ночью мое дежурство, технику выверить надо.
Потом, когда Колька уже уходил, он негромко, отводя глаза, попросил:
— Если увидишь Люську, скажи, что я сегодня дежурю.
— Ладно, — буркнул Колька обиженно.
Но следующим утром отчаянная решимость вдруг овладела им. «Разве я иду к ней? — думал он с вызовом. — Я иду к Якову Ивановичу». Колька переоделся. Открыл стол и достал из потайного места бананы, привезенные из Одессы. И, выйдя за калитку, храбро зашагал к окраинной улочке.