Потом пролетали еще «юнкерсы», поднялась ложная тревога из-за дизеля немецкой семитонки, но самолета с Большой земли, обещанного самолета с продовольствием не было.
На следующую ночь, едва стемнело, на поляну, где были подготовлены сигнальные костры, пришел командир. Люди подвинулись, освобождая место у огня. Кто-то свернул толстую цигарку, и она пошла попыхивать по кругу. Партизаны молчали, но глубокие запавшие глаза, заостренные от голода лица, казалось, безмолвно спрашивали:
«Ну, как же, командир? Что будет дальше?».
Командир крепко затянулся:
— Да… Тяжело!..
И партизаны почувствовали, как трудно сейчас этому большому сильному человеку, их вожаку — вероятно, гораздо тяжелее, чем им. И от того, что он вот так просто пришел к ним, ничего от них не тая, людям стало чуть-чуть легче.
Мерцающий огонек цигарки еще раз обежал вокруг костра.
— Кто на верхнем посту? — спросил командир.
— Василек и «Полковник».
Командир улыбнулся, вспоминая историю «Полковника». Партизан Красавин, низенький и живой, был смел в боях и находчив в разведке, но отчаянно боялся холода.
Как-то ночью в лагере раздался дикий вопль. По земле катался тлеющий клубок лохмотьев. Оказывается, Красавин придвинулся во сне к горящему костру; шинель тотчас вспыхнула на нем.
Лишней одежды в лагере не было, и Красавин срочно отправился в боевую операцию.
День выдался холодный и ветреный. Лежа в засаде у шоссе, Красавин громко клацал зубами и тихим шепотом клял фрицев.
Его напарник, пряча смех, уткнулся носом в землю и чуть не прозевал команду. На шоссе показалась немецкая легковая машина. Грохнули гранаты. Горы повторили треск автоматов. Когда партизаны подбегали к машине, из нее выскочил офицер и, петляя, как заяц, помчался по шоссе.
«Стой!» — не своим голосом заорал Красавин, чувствуя, что уходит его шинель. Партизаны, сбежавшиеся на шум, чуть не лопнули от хохота, глядя, как приплясывал окоченевший Красавин, раздевая дородного немца.
На новом владельце шинель сидела мешком, полы волочились по земле. Но Красавин был доволен, заставлял всех щупать добротный материал, теплую подкладку, коричневый меховой воротник.
— Это же настоящая полковничья шинель! — повторял он, сияя. С тех пор его так и прозвали «Полковником».
…Самолета не было и в эту ночь. Утром Василек и «Полковник» спустились с верхнего поста в лагерь. Доложив о приходе, Василек медленно побрел к своему шалашу и сейчас же лег. Он слышал, что многие уже не ощущают голода, только слабеют и пухнут. Василек же мучительно хотел есть. Вдруг он явственно вспомнил, что где-то в самой глубине его вещевого мешка лежит сухарь. Чуть побольше спичечной коробки, весь в крошках налипшего табака. Василек потянулся к мешку и очнулся. Конечно, сухаря не было, да и не могло быть.
— И когда это кончится? — тоскливо говорил пожилой, обросший клочковатой бородой партизан. — Уходить надо, пропадем тут…
Никто не ответил. Да и что можно было ответить? Вот уже две недели каратели плотно блокировали район лагеря. Вырваться отсюда можно было только стремительным броском через горы. Но куда уйдешь, если в лагере больше ста беспомощных людей? Больных и раненых по скалам не потащишь…
Василек лежал, стараясь не шевелиться. Из-под шапки выбивались светлые волосы. Они закрывали лоб, и лицо казалось темным и старым. А было Васильку всего двадцать лет.
Василька призвали в армию на действительную службу еще до войны. На вокзале мать просила, чтобы он берег себя, напоминала то о шарфе, то о теплых носках, а потом не выдержала и отвернулась. Еще провожала Васю Тамара. Опустив голову, она стояла в стороне и ждала. Поцеловав последний раз мать, Василек взял Тамару за руки и заглянул в грустные синие глаза. Ударили в надтреснутый колокол. Василек неловко прикоснулся губами к ее губам и, не оглядываясь, ушел. Тамара сняла косынку, да так и забыла помахать, шла машинально за поездом по осиротевшему перрону, пока площадка не оборвалась крутыми, скользкими от моросившего в то утро дождя ступенями.
Потом было 22 июня. Полк подняли по тревоге. Василек долго не хотел понять, что это война. Начались бои, походы, опять бои и опять походы. Армия отступала на юг. Дни и числа перестали существовать.
Но одна дата врезалась в память так же, как день начала войны. Это было 5 ноября. С утра шел бой. Подразделение прикрывало горное шоссе, ведущее к морю. Показались немецкие танки. Бойцы пустили в ход гранаты, бутылки с горючей жидкостью, но остановить танки не смогли; тяжело раненный командир приказал пробиваться к партизанам. В горах бушевала метель. Василек не заметил, как оторвался от своих. На четвертый день, полуживой от голода и усталости, он набрел на партизанскую заставу. Его привели в отряд.
…Самолет пришел, когда его уже почти не ждали. Он кружился над лесом, мигая бортовыми огнями и наполняя холодную звездную ночь бодрящим гулом. Весь лагерь проснулся. Вспыхнул треугольник сигнальных костров. Партизаны заняли свои посты — каждой группе был выделен небольшой квадрат для наблюдения за приземляющимися парашютами.
Самолет улетел, и в лагере все замерло. Подходить в одиночку к сброшенному грузу и трогать до рассвета мешки воспрещалось. «Хищение хотя бы одного, сухаря, одной щепотки муки, — говорилось в приказе, — будет расцениваться как предательство, как тягчайшее преступление, караемое расстрелом на месте».
Судьба издевалась над «Полковником». «Полковнику» не надо было подходить к грузу, — ему достаточно было протянуть руку. Тяжелый мешок с продовольствием чуть не прихлопнул его, шлепнувшись буквально рядом. «Мука!» — решил «Полковник», щупая плотный брезент.
Судя по звездам, до рассвета было далеко. Он прислонился спиной к мешку. Самое главное — дотерпеть до утра. Утром они сварят вкусную мучную затирку. «Полковник» нежно прижался к шершавому брезенту. Засыпая, он прикрыл мешок полой знаменитой шинели. Над ним медленно кружились звезды.
Продукты делились при командире. На человека приходилось по два сухаря (на раненых — по три), по четверти котелка муки да по тонкому ломтику сала. Но и это было праздником. Предстояла еда, первая настоящая еда за все дни блокады.
Но вот комендант, деливший продукты, выпрямился и озабоченно доложил о чем-то командиру. Командир дернулся, как от резкой боли, и повернул мешок. На поляне стало тихо, тихо: мешок был надрезан.
— Кто? — резко спросил командир.
Комендант испуганно вздрогнул и молча пожал плечами.
— Кто? — повторил командир, круто поворачиваясь к партизанам.
Партизаны молчали.
— Найду — расстреляю. Своими руками! — глухо проговорил командир.
Искать не пришлось — на поляну вели Василька. С него рванули рубаху. Из-за пазухи посыпались сухари.
…Был он белоголовый и голубоглазый — настоящий Василек. Только было это очень давно. Сейчас никто и не вспомнил этого: разве бывают нечистые глаза голубыми?
— Гад! — отчетливо сказали в толпе.
Василек вздрогнул, втянул голову в плечи. Он с ужасом смотрел себе под ноги, только сейчас начиная понимать, что эти темные засушенные кусочки хлеба подводят итог его жизни. И ему стало страшно, так страшно, как еще не бывало ни в одном бою. Откуда-то издалека до его сознания донеслись слова:
— Приказ, говорю, знал? Знал, что тебя ожидает?
Василек поднял голову, — рядом стоял командир.
— Знал, — ответил Василек и снова опустил глаза.
— Понимал, у кого крадешь? — командир показал в сторону санитарной землянки.
— Понимал…
— И все-таки взял?
— Взял… я… я не мог…
В первый раз за долгие месяцы тяжелых непрерывных боев и смертей командир растерялся. Как расстрелять такого — не труса, не дезертира? Как расстрелять за горсть сухарей молодого хорошего парня, который еще и пожить-то как следует не успел?
И что сказать его матери?..
Он окинул взглядом неподвижные лица партизан.
И представился командиру квадрат карты, на котором их отряд — маленькое, заштрихованное красным пятнышко. А кругом синие стрелы, кругом немцы. Но изнурительные бои и голод не смогли стереть с карты крохотное красное пятнышко.